С необъяснимым внутренним раздражением Идрис Халил смотрит в располневшее лицо Велибекова: щеки заметно раздались вширь, округлились и порозовели. Это все от жирной осенней рыбы. А еще от дичи. С недавних пор, едва ли ни каждый день, доктор отправляется с ружьем на северную косу, где в камыши прибывают все новые и новые стаи уток и кашкалдаков. Он завел себе высокие кожаные сапоги и сумку на ремне для подстреленной дичи.
Этой осенью на острове много перелетных птиц.
Забвение. Оно пожирает бедного доктора изнутри. Охота да обильная еда, да еще подшивка старых журналов, среди которых несколько выпусков русского «Сатирикона» — помогают ему не помнить о том, что эпидемия неизвестной болезни еще не закончилась, что его стремительно начатая карьера, по всем признакам, безнадежно застопорилась, и он теперь надолго застрял в этом зловещем захолустье, что молчаливая вдова, с которой он живет уже больше года браком сийга, кажется, беременна, а в доме Калантаровых продолжается траур, срок которого выйдет лишь в конце марта.
— Ты, случайно, не знаешь, где можно достать приличную собаку?
— Собаку?!
— Охотничью собаку! — оживляется Велибеков. — За любые деньги купил бы! Я уже и дяде писал, в Баку…
— И что он?
— Ничего. Даже не ответил…
И снова в дорогу.
Если календарь сновидений не врет (а такое иногда случается), Идрис–мореход покинул остров 5 октября. Рано утром фаэтон отвез его к причалу, где под парами уже стоял один из сторожевых катеров.
Дальний план: над почерневшим настилом маленькой пристани — огромное серое небо с редкими разрывами в сплошной пелене неподвижных туч. Из пароходной трубы валит дым. Четверо мужчин молча курят, стоя лицом к морю. Короткая пауза заканчивается, когда один из них бросает папиросу себе под ноги и, пожав руки трем остальным, начинает быстро подниматься по перекинутым сходням на палубу катера.
И снова гудок разрывает вязкую тишину, возвещая отплытие. И снова гребные винты с шипением вспенивают воду, и сердце Идриса–морехода невольно сжимается — то ли от восторга, то ли от страха.
Провожая взглядом отчаливающее судно, Велибеков говорит:
— Он уже не вернется!
Мамед Рафи тихо:
— Почему вы так говорите, доктор–бей?
— Сырость убьет его меньше, чем за полгода, вот почему! — раздраженно отвечает Велибеков и достает из кармана часы. — Пойдемте, что ли?
Майор Калантаров кивает.
Они молча направляются к пролетке. По дороге, поравнявшись со зданием таможенной конторы, Мамед Рафи оборачивается и смотрит долгим прощальным взглядом на катер, который, окутанный черным дымом, быстро уходит в сторону горизонта. За кормой, над белой бороздой пены с криками кружатся чайки. Они отрывисто хохочут, предвещая неизбежную беду.
Катер увез Идриса–морехода в Баку, а Пираллахы, открытый всем ветрам, надолго погрузился в тяжелые осенние туманы, в которых грозные призраки, согласно предположениям безумного ахунда, возвещали конец времен.
У серых камней застыли свинцовые воды октября.
В Книге сказано: «Наступление часа — как мгновение ока или еще ближе».
Наступление часа — лишь поэтическая мистерия. А Мореход продолжает двигаться к крайнему пределу подлунного мира, к той едва различимой грани между небом и морем, где меркнут краски и стоит неподвижная темнота — зыбкая, страшная, почти прозрачная — темнота, в которой теснятся первичные архетипы. Вот быстрый катер под трепещущим триколором на флагштоке приближается вплотную к самой линии горизонта — на палубе, подняв воротник кителя, стоит Идрис–мореход, — а в следующее мгновенье он бесследно исчезает вместе со своим чемоданом, наганом, папахой, больной грудью и пожелтевшей от переездов и времени рукописью недописанной поэмы. Темнота поглотила море и небо. Темнота, повиснув, как долгая пауза, скрыла от меня большую часть этого сна–путешествия. Я закрываю глаза и, изо всех сил напрягая зрение, вглядываюсь в ровную, будто бы летящую пустоту, но все, что мне удается увидеть сквозь нее — это несколько бессвязных образов–эпизодов, разрозненных и невнятных…
За стеной, завешанной толстым ковром — заливается плачем сын Мамеда Исрафила. Плачет, плачет, тихий женский голос пытается успокоить его:
— Ш–ш–ш! Душа моя! Спи!
Но разбуженный ребенок никак не хочет униматься. Поскрипывает деревянная колыбелька.
— Спи, мой ягненочек!..
Прикрыв рот сухой ладонью, Идрис Халил встает с постели и идет к подоконнику, где на подносе среди выставленных рядами бумажных кулечков с порошками стоит высокая склянка. Схватив ее, он торопливо, захлебываясь горечью, делает большой глоток. Струйка коричневатой жидкости неряшливо протекает по его подбородку (несмотря на болезнь, лицо его по–прежнему гладко выбрито, а щеточки усов топорщатся все так же молодцевато).
Читать дальше