— А как ты думал, братец! Война идет! Кругом враги…
Мамед Рафи тяжело поднимается с табурета и надевает на голову фуражку.
— Душно сегодня!
— Душно, ага–начальник!.. Я это… про башмаки хотел сказать. Эти уж совсем никуда не годятся! — безымянный надзиратель показывает на свои стоптанные ботинки. Правый — подвязан веревкой.
— Да что ж ты, братец, совсем обнаглел? И башмаков себе купить не можешь?
— Клянусь Аллахом! В доме пятеро ртов, и все требуют «давай, давай!»…
— Ладно! Иди, иди себе! На следующий месяц что–нибудь придумаем!..
Голос Мамеда Рафи, и шарканье шагов, и громыхание деревянной тележки с закопченным суповым котлом слабеют, понижаются до неразборчивого шипения грампластинки, а тюремный коридор начинает искажаться, будто плавится, и, подхваченный удивительной силой сновидения, я поднимаюсь вверх.
Самое сердце тополиного снегопада. Пух застилает глаза, забивается в ноздри, уши, рот, я начинаю задыхаться так страшно и так стремительно, как это может быть только во сне!
Пробуждение: вся та же подсобная комната со сводчатым потолком. Солнце, разрезанное прутьями решетки, растекается по полу неровными квадратами. Заключенный № 1/24–19 открывает глаза, зевает и, откинув одеяло, садится на койке. Несмотря на теплые кальсоны и вязаные носки на ногах, ему зябко.
— Чтоб вас!.. — бормочет полковник, с отвращением разглядывая бадью в углу камеры, на краю которой, изогнувшись полумесяцем, сидит крошечная ящерица.
Кто–то идет по коридору. Но это не привычное шарканье разбитых ботинок безымянного курда, и не тяжелая поступь Мамеда Рафи. Шаги торопливые, скользящие. Замирают у дверей камеры. Через мгновенье с тихим скрежетом приподнимается железное веко глазка. Кто это? Полковник щурится, вытягивает шею, смотрит, и вдруг на его фарфоровом личике появляется странная блуждающая улыбка, будто ему каким–то образом удалось разглядеть и узнать того, кто стоит сейчас там за дверью!
Тыльной стороной ладони Идрис Халил вытирает горячую испарину со лба.
— Эй! — окликает его полковник. — Не прячься!.. Я узнал тебя!
Постояв с минуту, он разворачивается и быстро уходит прочь по коридору.
Возвращаются старые стихи.
«…принцессы машут нам вслед…»
По обочинам дороги, ведущей от поселка к промыслам, в пыльной траве, окропленной редкими маками, прячутся ужи. Будто диковинные сахарные головы, рядами стоят кусты чертополоха, облепленные паутиной и ошметками змеиной кожи. Едет арба. Лошадь рыжая, с белым пятном на шее. Из–под копыт, расправив веер алых крылышек, выскакивают кузнечики. Май. Он причудливо перетасовал дедушкины сны — новые и старые, — и теперь в них мертвая мадам Стамбулиа и живая Ругия–ханум окончательно слились в одно целое, как почти утраченное прошлое и желаемое будущее. Двуликая женщина — одним лицом на запад, другим на восток — эротичная химера, нашептанная Идрису Халилу ночными призраками, касается его бесплотными пальцами, обнимает, и он, плавясь, будто воск, в ее объятьях, которые длятся едва ли мгновенье, просыпается в жарком поту, чувствуя на лице явственный отпечаток ее губ. И после, охваченный лихорадочным жаром, он долго лежит в душной темноте, боясь пошевелиться.
Голос безымянного надзирателя:
— Посмотри, ага–бей, сегодня, когда из дома выходил, нашел! Прямо на воротах было приклеено!..
— Что там у тебя еще? — Мамед Рафи зевает во весь рот, потягивается. — Клянусь аллахом, день только начался!
— Листовка…
Сумрачный коридор с его покатыми стенами, белеными известью, заслоняют кричащие типографские буквы, пропечатанные на тонком листе папиросной бумаги, по которым, запинаясь, ползет указательный палец полуграмотного Мамед Рафи.
— Вот ведь, сучье отродье!.. — высморкавшись на пол, говорит он, дочитав до конца лишь первые строчку. — Вот ведь!..
— Что там, ага–начальник?
— А что там может быть?! И так все понятно!
28 мая. День Независимости. Нарядные полки маршируют по проспекту Истиглалийат: от здания Городской Думы вниз, мимо все еще лежащего в руинах «Исмаиллие» к двойным крепостным воротам. Впереди — кавалерия. Следом — солдатики под трепещущим триколором. Люди стоят вдоль всего проспекта — не протиснуться — аплодируют. На длинных балконах бывшей женской гимназии, где теперь заседает парламент, чинно выстроились в два ряда депутаты и члены нового правительства. Солнце, отраженное от медных труб сводного духового оркестра, разлетается брызгами огненно–рыжего золота. Музыка. Кажется, это национальный гимн, слова к которому сочинил Ахмед Джавад (еще один заблудившийся поэт эпохи). Торжественный звон литавр, оттененный дробным цокотом копыт и приветственными криками, поднимается вверх и разлетается над обгорелыми башенками «Исмаиллие».
Читать дальше