Размечтавшийся Генрик не слышал ее.
— В этой гостинице должны были происходить какие–то необыкновенные вещи. Но я никогда не мот узнать какие, так как сразу же засыпал.
Оля снова посмотрела на него с нежностью.
— Нет, ты не идиот, — сказала она, — ты большой ребенок. Мне хочется надрать тебе уши, чтобы ты заплакал, а потом взять тебя на колени, ласкать и целовать.
Оля потянула его к лестнице.
— Идем, — сказала она решительно.
Генрик слегка упирался. Оля крепко стиснула его руку и потянула.
Он понял, чем кончится этот день. Его охватила огромная радость и безотчетный, смутный страх.
Внезапно все чувства, которых за минуту до того было еще такое множество, рассыпались совершенно так, как если бы внезапно на половине такта замолк оркестр среди бешеного тутти.
Оля гладила Генрика по голове, шептала ему на ухо какие–то слова, которых он не слышал, которые казались ему бессмысленным, даже раздражающим бормотаньем.
Ему хотелось смеяться. Это желание смеяться в первый момент господствовало над всем остальным. Ему хотелось смеяться над доктором Кемпским.
«Здорово я обставил доктора Кемпского», — повторял он про себя, и хотя, собственно, не хотел этого повторять, это как–то само в нем повторялось и само хохотало.
Никогда прежде не занимала его особа доктора Кемпского. Он просто не принимал его во внимание, доктор Кемпский не учитывался, не существовал.
И вот теперь ни с того ни с сего фигура доктора Кемпского выросла и стала самой главной. Единственное удовлетворение которое Генрик чувствовал в этот момент, вытекало из факта, что он обставил доктора Кемпского, и это было наполовину спортивное, наполовину фатовское удовлетворение, что он кому–то наставил рога. Сознание превосходства над другим мужчиной, его унижение и посрамление вызывали в нем неизведанное до этого чувство заносчивой гордости.
И если Генрик почувствовал себя мужчиной, то в первый момент он был обязан этим скорее доктору Кемпскому, чем Оле.
Но эта странная, ядовитая и недобрая веселость длилась очень недолго, всего несколько секунд и тут же внезапно исчезла, а вместе с ней исчезла и фигура доктора Кемпского.
Генрик почувствовал страшную грусть. «Значит, вот чем все это кончилось, — подумал он. — » Значит, вот как это выглядит».
Ему вдруг стало страшно жаль всего, что было до этого между ним и Олей. Сердце его сжалось, когда он вспомнил тот первый поцелуй на Мазовецкой улице.
Он оплакивал все это, как мы оплакиваем далекое, невозвратное детство.
Ему стало очень жаль Олю. Она молча лежала рядом с ним, голая, с головой, втянутой в плечи, со спутанными, разбросанными по подушке волосами. Эта нагота, которая рождала самые вдохновенные видения, когда Оля была одета, теперь казалась чем–то обыкновенным и немного смешным, скорее тривиальным, чем возвышенным.
Несмотря на все это, чувство его к Оле не изменилось и не уменьшилось. Напротив. Ему казалось, что он любит ее еще больше, что его любовь значительно выросла, как вырастает любовь людей, которые вместе пережили тяжелую утрату.
Он нежно обнял ее за шею и несколько раз горячо поцеловал.
Потом его охватила приятная сонливость. С детской доверчивостью уткнулся он в Олино плечо и задремал.
Во фраке, в цилиндре, в накидке, с белым шарфом вокруг шеи и с сигаретой в углу рта увидел он себя поднимающимся неторопливо и небрежно по лестнице отеля. Сейчас тут произойдет что–то необыкновенное. Вещи совершенно необычайные, абсолютно противоречащие всему, что приносит повседневность. Вот он подходит к дверям с матовыми стеклами, кладет руку (в белой шелковой перчатке) на позолоченную, блестящую ручку, открывает их стремительным, широким жестом.
Он заснул.
Разбудили его чьи–то шаги в коридоре. Ему показалось, что это отец возвращается с затянувшегося собрания, может быть немного пьяный, в последнее время это случалось. Его успокоила мысль, что ночь еще длинная и можно еще спать и видеть сны о вещах, недостижимых наяву. Но вдруг он широко открыл глаза, увидел слабый желтый свет, падающий из коридора через стекло над дверью, и вспомнил, где он.
С улицы проникал свет, холодный и грязный. Сквозь гардины ложились тени на стены, оклеенные обоями в цветочки. В комнате царил полумрак. Время от времени проходили трамваи. Тогда все тряслось и стучало, а металлический шарик на спинке кровати позвякивал. На Мраморном ночном столике лежал опрокинутый стакан. Капли воды с большими интервалами капали с мраморного столика на пол, где стояла деревянная пепельница, а на дырявом коврике валялись окурки. Где–то били часы. Били долго — должно быть, полночь.
Читать дальше