Через перегородку поселились трое: он, она и трехлетний изверг. То и дело избалованный ребенок воплями оповещал мир о своих исключительных правах. Каждый миг двух взрослых людей подчинялся крошечному зверьку с примитивными рефлексами. На веревках поперек веранды неизменно сохли женские бюстгальтеры и загаженное детское белье — разноцветнофлажковый салют сухопутному мореману, продубленному степными сквозняками. Мосластый парень в джинсовых шортах и футболке, — отец! — иногда приходил ко мне покурить. Он виновато присаживался на ступеньки, поминутно вздыхал и думал. Его жена, плоскогрудая и с таким выражением на лице, словно она в голове решала теорему Ферма, присела с нами лишь раз, затянулась и вдруг навострилась, словно гончая, на звуки из комнаты, где спал ребенок. На пляж — днем, и в кафе или на аттракционы в поселке — вечером они конвоировали свое чадо. А ребенок не обращал на родителей никакого внимания, как не обращают внимания на вышколенных болванчиков в услужении. Мне кажется, за две недели эти двое ни разу не проскрипели в обоюдном ритме панцирной кроватью. И как–то ночью отчетливо, словно молодые лежали со мной в обнимку, услышал раздраженное ворчание женщины:
— Этот комар не даст нам спать! Убей его! — Неловкий охотник звонко хрястнул газетой по стене. И еще раз. — Что же ты делаешь, сволочь! Ты же разбудишь Андрюшу!
Это — «сволочь» настолько возмутило меня, что я избегал супругов.
Другие представители семейного мира явили свой вариант идиллии, золотой, платиновой или бриллиантовой (здесь я обыгрываю разновидности свадеб): с годами возраст — величина относительная. Московские профессора, заслуженные старички, прибыли на отдых по приглашению друзей одесситов. В тот год сбережения граждан уравняли цене тарелки борща в общественной столовой, и пансионаты для ученых стали дороги. Маленькая старушка личиком и фигурой напоминала шуструю цирковую мартышку в шляпке и платьице. Старушка выпустила замечательное жизнеописание Булгакова. Старичок, долговязый и сухопарый, в панаме с вислыми полями, походил на бледную поганку–переростка, и в России его имя — едва ли не баронского звучания Риткарт — было более или менее известно каждому более или менее грамотному человеку, а за границей оно, кажется, даже упоминалось с кафедры. Это был тип ученых тупиц, открытый Чеховым: работали супруги, судя по их рассказам, от утра до ночи, как ломовые кони, читали массу даже здесь на отдыхе, отлично помнили все прочитанное, но кругозор их был тесен и ограничен специальностью. На их ученых именах были темные пятна — в том смысле, что оба активно интересовались политикой. Женщина, разновидность тупиц — всезнайка, искала популярности в полемике со мной и неизменно спрашивала: «Почему за двадцать лет вы не выучили язык народа, среди которого живете?» Говорила она с вызовом и подергивала из стороны в сторону шеей, словно кобра перед броском. Я не без издевки поведал ей о приятеле: за пятнадцать лет жизни в Германии тот не познакомился близко ни с одним немцем, не прочел ни одной немецкой газеты или книги и никогда не чувствовал ни малейшего неудобства от незнания немецкого языка. (Женщина так и не поняла, что я говорил о Набокове!) Пояснял: в школе нас учили национальному языку всего сорок пять минут в неделю, а в детстве одной любознательности для изучения чужой культуры недостаточно. Потом, по моему убеждению, если литературные памятники, основные носители традиций языка, не стали эталоном мировой культуры, а лишь подражают уже написанному, нужно ли корпеть пусть над блистательными, но копиями с оригиналов, над туземными письменами?
Женщина обвиняла меня в великодержавном шовинизме.
Чтобы не участвовать в споре, мужчина в сторонке пролистывал книгу.
Они поминутно ссорились и мирились. Женщина горячилась, словно убеждала с кафедры неподатливую аудиторию. Мужчина бледнел, с тяжелым вздохом говорил «да!» и поднимался. Жена глядела ему в спину и семенила следом. Тогда он останавливался, в ритм слов рубил воздух указующим перстом, и дальше они под руку обсуждали что–то.
Как–то ночью женщина тревожно пробарабанила в мою дверь:
— Александру Ивановичу плохо! Саша, вы бы не съездили за врачом?
Я отдал коменданту ключи от машины: он лучше знал округу. Мы остались с больным. Женщина держала его за руку. Профессор сосал валидол и храбрился. Тогда я вспомнил опять же из Чехова, что можно быть тысячу раз знаменитым героем, которым гордиться Родина, твое имя могут произносить с благоговением и узнавать на улице, но, когда наступит предсмертный миг, только один человек разделит одиночество и тоску, как он делил с тобой жизнь. Кто–то из этих трогательных стариков закроет другому глаза. Перелистнет их последнюю страницу.
Читать дальше