И вдруг — твое: «Неожиданно для себя я обревелась и над Вами, и над своими американскими и немецкими друзьями, и над Буниным, и над всеми этими кадетами, и над Врангелем, и над Тарковским, Некрасовым…»
Милый мой дружок! Спасибо вот за это слово — « обревелась». Так пахнуло родиной, Россией от этого слова. Так «обреветься» может только «простая русская баба» (как принято называть эту лучшую, теперь уже небольшую часть российского народа). И обреветься над чужими могилами, над чужими судьбами, пожалеть — так, ни за что, просто пожалеть до реву, не до «рыданий», как могла бы интеллигентка, не до «беззвучных слез» — это все красиво, но от этого не дрогнет и травинка на могиле мертвого, не затрепещет от жгучей благодарности сердце живого. Дай бог тебе на подольше сохранить душу живую, бескорыстно добрую и нежную!
Моя душа — не бескорыстно добрая и нежная — не радовалась этой похвале. Мне казалось, я писала лучше, она цитирует не так, и вечно что–то про нас сочиняет: зеленые глаза, изящные несессеры, теперь вот золотая душенька. Я ехала на русское кладбище с думой о Галиче, о том, что Тарковского схоронили в чужой могиле, — я нарочно подстегивала свои чувства. Купила у входа два горшочка с геранью и заспешила, догоняя экскурсовода, прижимая гераньки к бокам. В один кроссовок попал камешек, я остановилась и огляделась и — перестала догонять… Я не представляла себе масштабов той трагедии. Границ кладбища не было видно, всюду, насколько хватало глаз, — кресты, деревья и тот особо прозрачный воздух, в котором кресты и деревья не заслоняют друг друга. На многих крестах несколько разных фамилий, — знакомых по учебникам и романам, — здесь хоронят в три этажа… Вот памятник врангелевцам, павшим в боях за Родину. Вот казах и еврей, похороненные под православными крестами. Внуки вместо венков носят мраморные таблички — с ангелочками, с французскими эпитафиями, но на плитах и на крестах, даже у тех, кто умер недавно, нарисованы–выбиты погоны и звания: штабс–капитан, лейб–лекарь, поручик…
Этот дважды потусторонний мир — кладбище под Парижем — так неожиданно оказался родным… Я заметила завитую седую старушку, ковыляющую на костылях с букетом роз, и разревелась. Разве от доброты? Это просто чувствительность, это нервы. Когда на Париж всего неделя, и боишься что–то пропустить, а Париж сопротивляется, не дается, и с мужем сто раз поссорились, и кутнули на бульваре Капуцинов — с устрицами, с белым вином, и среди ночи пешком вдоль проспекта («черт его знает, как у них тут в метро!»), пьяненькие и счастливые («а мы их били в восемьсот двенадцатом!») в бурную ночь после стольких–то устриц и ссор, а с утра, не выспавшись, в хмурое парижское утро, к этим крестам, к этой старушке… Конечно, я не могла унять слезы.
Мне хотелось объяснить Е. Н., что я не русская, а простая советская баба: воюю с бытом, скандалю с бабушкой, кричу на детей. И слово обревелась не мое, — об этом слове у меня тоже был целый «раскас».
На первом курсе, когда мы жили в разлуке — я в Москве, Леня в Перми, — по киноэкранам шел «Романс о влюбленных», поэтичный, откровенный и модный. Я посмотрела его в Москве, Леня об этом не знал, и, дожидаясь зимних каникул, купил билеты… Но сначала мы зашли к Е. Н., — мне не терпелось спросить:
— Вы посмотрели? Вам понравилось?! — С пяти лет я читала книжки, чтоб с ее помощью обнаружить, как мало в них замечаю. Теперь я боялась разойтись с ней в оценках.
— Иринка, я одного не принимаю — сцену с матерью. Как она младшего ударила по щеке: «Не плачь, мой сын, ведь смерть за Родину есть жизнь!» Скажи, ты можешь себе представить такую мать?
— Могу… Там же все показано, — отмахнулась я.
Леня вдруг заспорил, заговорил о законах жанра, — осторожничая: «Я видел только отрывки… читал рецензии…». Он постепенно увлекся, и она загорелась, я не понимала, откуда такая страсть, как ей может быть интересно, ведь Леня не видел фильма! (Позже открылся романтический обман: Леня видел, но хотел помечтать, что впервые смотрит «Романс» вдвоем с любимой). Я заскучала: им лишь бы умничать… Е. Н. встрепенулась:
— Угадайте, кто из наших учителей сказал: «Я над стариками обревелась», а кто: «Порнография — даже в воде целуются».
Обревелась — мы сразу угадали — Любовь Абрамовна, математичка. (Уж не знаю, годится ли Любовь Абрамовна в простые русские бабы, ехидничала я в письме, ведь теперь она — итальянская теща, да теперь уж и Вы стали еврейской мамой…). А насчет «порнографии»… Ох, и возмутились мы тогда — это слово не было обиходным, оно опошляло наш «Романс»!
Читать дальше