Его лендровер подъехал к моему дому в самом начале первого. День был исключительно жарким, поэтому на мне была льняная бежевая рубашка с короткими рукавами, сшитая на заказ в Сохо, светло–кремовые тропические габардиновые брюки с двойными складками от Эйдни и Бриггза и бело–голубые парусиновые туфли. Утром я отыскал его шляпу, которая лежала все в том же бумажном пакете в глубине моего ящика для носков.
На этот раз Эммануэль Порлок приехал не один, а привез с собой все свое племя. Это стало для меня настоящим потрясением. Бев, Мартика и девочка Лулу оказались совсем не такими, какими я их себе представлял, уже не говоря о том, что и сам Эммануэль в их обществе вел себя совсем иначе.
Перефразируя Толстого, все тощие семейства похожи друг на друга, а каждое толстое толсто по–своему. Я действительно был потрясен тем, насколько по–разному и неповторимо толщина может выражаться у трех разных людей. У Бев излишество в основном выражалось в ширине — она была невероятно широкой дамой, ее огромные плоские груди торчали по бокам как обрубки крыльев, гигантские бедра напоминали аэродром, а перекатывающийся живот свисал чуть ли не до колен. У Мартики, напротив, весь жир был сосредоточен исключительно в области задницы и маленьких коренастых ножек, которые, казалось, изгибались назад почти как в телевизионных программах, изображающих передвижения динозавров, хотя на самом деле никто не знает, как они ходили, поэтому вся компьютерная анимация выглядит глупо и бессмысленно. К тому же Мартика могла и не догадываться о своей толщине, если не смотрела на себя сзади в зеркало или какой–нибудь недоброжелатель не снимал ее сзади на видеопленку. Девочка Лулу была толстой со всех сторон: у нее был толстый череп, толстые локти, толстые веки и толстые пятки.
И эта троица отнюдь не производила приятное впечатление. Возможно, у меня и есть какие–то предрассудки, но я никогда не был любителем толстушек — все мои женщины были стройными и умели хорошо выглядеть в модной одежде. Меня никогда не интересовали пышнотелые красавицы, поэтому я считаю, что приятными толстяками могут быть только те, кто под покровом веселости умеет скрывать отвращение и ненависть к себе. Эта троица открыто выражала свое отвращение, которое проявлялось в основном в презрении по отношению к Эммануэлю Порлоку: каждое его высказывание встречалось закатыванием глаз, переглядыванием или откровенным цыканьем. Время от времени они обменивались друг с другом репликами, типа «Что он несет?». Сам Порлок выглядел подавленным — они забивали его и физически, и словесно, поэтому он почти не принимал участия в разговоре, а если и открывал рот, то говорил каким–то робким извиняющимся тоном, которого раньше я у него не замечал. Во время завтрака женщины только ковырялись в пище, отламывая маленькие кусочки и что–то собирая по краям, поэтому почти все осталось нетронутым, и я был вынужден это унести, завернуть в пленку и поставить в холодильник. Однако после их отъезда оказалось, что пища каким–то образом отбыла вместе с ними.
Я ни за что не стал бы флиртовать с Мерси в шляпном магазине, если бы перед моими глазами не стояли эротические сцены, протекавшие, как я себе представлял, у Порлока с Бев и Мартикой, когда он поочередно спал то с одной, то с другой, а они погружали свои изящные головки между стройных ножек друг друга. Все это оказалось страшной ошибкой.
После завтрака дамы заявили, что собираются заняться медитацией у меня на лужайке, поэтому нам с Порлоком удалось провести час наедине, устроившись на раскладных стульях перед домом. Порлок натянул на себя шляпу «May May», несмотря на то что ярко светило солнце.
— Я бы хотел тебе кое–что сказать, — промолвил я.
— Давай.
— Однажды в 1797 году поэт Сэмюэл Тейлор Колридж жил на ферме неподалеку от местечка Порлок в графстве Сомерсет. Конечно, всем известно, что он принимал опиум; и вот однажды он его принял и заснул в своем кресле. А до этого он читал книгу о дворце Кубла–хана. Во время этого наркотического сна ему приснилась целая поэма из двухсот–трехсот строк. И когда он проснулся, то ужасно обрадовался — надо же, такой дар, целая поэма. Никаких мучительных месяцев работы — шедевр, родившийся в подсознании, можно было сразу переносить на бумагу. И естественно, как сделал бы любой поэт, он начал тут же лихорадочно ее записывать: «Воздвиг в Занаду Кубла–хан. …» Однако через некоторое время, как он сообщает в своем дневнике, его «по делу вызвал какой–то человек из Порлока», которого он по какой–то причине не отшил — наверное, из вежливости. Он пишет: «Этот человек из Порлока задержал меня приблизительно на чао. А когда он наконец от него избавился, то обнаружил, что забыл свой сон. И в результате осталось всего пятьдесят четыре строки. Вот и весь неоконченный «Кубла–хан».
Читать дальше