Впрочем, вестибюль, открывшийся за ней, был прекрасен! Он мгновенно захватывал входящего в свое возвышенное и затейливое пространство, накатывающее тремя изломами шелестящей мраморной лестницы. Глыбы воздуха обрушивались через гладкие перила балконов, приветливый сквозняк засасывал в ликующие пасти дверей. Звенела и тревожила стеклянная и фарфоровая дребедень.
Радостные всплески приветствий плавно переходили в спокойное течение бесед. Было ясно, что родителей в этом доме знают и любят. В разных концах зала говорили о Матери. Как она прекрасно выглядит, как идет ей это темно–синее платье. Как восхитительна она была в «Богеме» и как жаль, что она так скоро уезжает. С темы отъезда неотвратимо соскользали, разумеется, на тему войны.
Зародыш не мог взять в толк, что это за странная война. Не было в ней ни малейшего сходства с тем, что предстояло пережить Доре. Само это слово в понимании Зародыша никак не вязалось ни с праздничным вечером, ни с шелестом дорогой одежды, ни с гулом возбужденных голосов, в которых, независимо от того, что, собственно, произносилось, слышно было удовлетворение собственным умом, глубиной понимания… Та война, которая стояла перед глазами Зародыша, во всей своей боли, нищете и грязи, делала совершенно невозможными такие вот вдохновенные разговоры, любование остроумными округлыми фразами.
Глядя на Дору, на ее будничную, в общем–то безопасную жизнь в далеком от войны Ташкенте, Зародыш и представить себе не мог ее нарядной, расхаживающей в каком–нибудь богатом зале, вот такой же безмятежной. Ему даже стало неловко за всю эту радость, за весь этот свет. Впрочем, он тут же сказал себе, что ничего не понимает ни в этой жизни, ни в этой войне, и что ему, который знает, как скоро кончится все это счастье и вся эта безмятежность, грех даже на секунду ощутить стыд за своих родителей. И будто в наказание за этот стыд где–то внизу на лестнице послышался голос человека, который утром уговаривал Отца перевезти в Россию какие–то бумаги. Зародыш испугался, что он снова привяжется к Отцу со своими просьбами, хотя и понятно было, как глупо беспокоиться об этом.
Тот человек действительно очень скоро подошел к Отцу — но заговорили они вовсе не о бумагах, а о самых безобидных вещах. Об опере. О раскопках в окрестностях города. О каком–то новом лекарстве, выгоняющем камни из почек…
Зародышу плохо был слышен этот разговор, потому что играла музыка, а Отец находился в другом конце зала. Вообще все выглядело как–то так, будто родители пришли сюда отдельно друг от друга. Это было очень странно. Чужие мужчины один за другим приглашали Мать на танец. И Зародыш нарочно ворочался, чтобы показать, как ему неприятны, а то и вредны ее резкие быстрые движения. Но Мать танцевала с таким самозабвенным удовольствием, что ничего не замечала.
И совсем уж Зародыш расстраивался, когда Мать болтала с молодым человеком по имени Серж. У него был очень приятный ласковый голос, и он все донимал Мать шутливыми признаниями в любви. А она ругала его, делала вид, что сердится — но тоже ласково. Зародыш чувствовал, что в эти минуты Мать начисто забывает о нем. И тем более это было обидно, что в горле у нее все время дрожала мелодия, которую Зародыш считал «своей».
Где–то далеко, за двумя стенами загудел едва различимый отцовский голос. Зародыш прислушался, но слов не разобрал: мешали громкие женские шаги. Странное шуршание платья, сшитого как будто из мокрой ткани, приблизилось почти вплотную.
— Гости ждут, — сказала шуршащая дама. — Я пообещала им, что ты для нас споешь.
— Но… — чуть смутилась Мать, — все пришли сюда послушать Сержа…
— Пойдем, пойдем, — поднялся Серж. — Тряхнем стариной!
Зародыш слышал, как в длинном проходном зале подняли крышку рояля, как нетерпеливо затрепетал над ним воздух. Гости торопились занять последние пустые стулья. Кто–то захлопал. Его поддержали — нестройно, но радушно. Серж взял несколько аккордов, и Мать запела. И то, как складно, привычно это у них получилось, заставило Зародыша ревниво колыхнуться.
Серж играл обольстительно и чуть небрежно — так же, как только что разговаривал. С той же легкой насмешкой, веселым намеком, радуясь и заставляя других радоваться каждому ловкому аккорду, неожиданному скрещению голосов. Он будто сочинял эту музыку на ходу, деликатно отступая, давая дорогу не слишком сильному, но такому обаятельному сопрано Матери.
Этой арии в Дориной жизни не было. А вот другие два романса ей предстояло слышать множество раз. Так же, как и большую пьесу, которую Серж сыграл в самом конце. Это было так странно, так захватывающе: одна и та же музыка звучала снаружи, в настоящем — и изнутри, в будущем. Причем быстрые, блистательные пассажи задевали, прихватывали с собой еще и стук капель, падающих с мокрого тельца Лизоньки, которую Бронек, вытащив из воды, передавал Доре на пушистое махровое полотенце.
Читать дальше