В этих комнатах окна смотрят уже не в прошлое, а в мир, что наконец предстает передо мною: они выходят на полукружье площади Валь-де-Грас, которая по диаметру перерезана улицей Сен-Жак и решеткой ограды военного госпиталя; в госпитальном дворе происходят похоронные церемонии со знаменами, мундирами и траурными маршами. Колокольный звон, который я слышу перед тем как заснуть, доносится с колоколенки, венчающей купол церкви перед госпитальным садом. Во всем остальном квартал сохраняет свою старомодность и провинциальность. Если идти по направлению к Сен-Жак-дю-О-Па, то почти что на уровне улицы Фельянтинок еще несколько лет простоит ферма, да, да, самая настоящая ферма с настоящими коровами, и мы будем пить их молоко. Утром под окнами снуют тележки зеленщиков, а по воскресеньям пастух гонит мимо дома стадо коз, и мы покупаем у него козий сыр. С утра до вечера над улицей разносятся протяжные крики мелких ремесленников, чьих профессий теперь уже и не сыщешь на свете. Вечерами проходит фонарщик, подносит к фонарю длинный шест, на конце которого колышется жиденький язычок огня, и шар вспыхивает желтым светом; свет этот слабый, ему не под силу разогнать темноту, но его достоинство в том, что он не пачкает небосвода; наоборот, небо при свете фонарей словно бы еще чище. Я любил смотреть, как оно понемногу темнеет, как на нем загораются звезды, как на церковных карнизах, на лепнине и на металле купола мерцают снежные блики луны. В этот час появляются кошки, их на улицах куда больше, чем прохожих, и они устраивают, особенно зимою, оглушительные концерты. Я еще ни разу не выходил вечером из дому, мне очень хочется ощутить разницу между ночью доверительной и привычной, которая уютно окутывает меня в квартире, и той, другой ночью, полной всяческих тайн, которая прячется за окнами и от которой я безопасности ради спешу отвернуться.
Впрочем, не помню, чтобы в младенческом возрасте меня даже в дневные часы так уж часто выводили гулять, если не считать все того же воспоминания о смеющемся материнском лице на фоне сияющего солнечного неба. Полагаю, что я был хилым ребенком еще до того, как я начал серьезно хворать, — сужу об этом по тем невероятным предосторожностям, с какими меня отправляли на прогулку, по несметному количеству всяких одежек, в которые меня кутали, по боязливым взглядам на термометр и на небо — отсюда, наверно, и ритуальные утренние вопросы о погоде. Решение чаще всего принималось отрицательное: «Сегодня гулять было бы неразумно. Ты схватишь смертельную, простуду».
Перспектива остаться дома не особенно удручала маму. Она приглашала приятельниц, и начиналось чаепитие с пирожными, в котором я тоже принимал непременное участие; день проходил в оживленной болтовне, и лишь с приближением сумерек наступал конец нашему уютному празднеству, оставлявшему после себя окурки с золотистыми кончиками, ароматы духов и восточного табака да пустые тарелочки от пирожных.
Празднество заканчивалось потому, что в час, когда фонарщик зажигал фонари и площадью завладевала угрюмая ночь, домой возвращался отец. Я слышал — я и по сей день слышу, — как поворачивается в замке ключ. Этот звук наполняет меня тревожным предчувствием.
Мне очень жаль, но, сколько я себя помню, все картины, связанные с отцом, отмечены печатью тревоги; они похожи на сновидения, в которых за безобидным ликом вещей таится какая-то неведомая угроза. Самим фактом своего присутствия в доме отец внушает мне робость, даже пугает меня. Человек оп был вспыльчивый, взрывался по пустякам и разражался каскадами богохульств, которые очень шокировали мою маму, обожавшую хороший тон.
Думаю, он вселял в меня страх даже еще до того, как наша семья вступила в полосу бурь и раздоров, ибо я был и том возрасте, когда переживания оставляют в душе самый глубокий след, а разум еще не в силах помочь нам: разобраться и причинах этих переживаний… Как-то вечером, когда и лежал и своей самой первой кроватке и уже насыпал, он внезапно начал кричать, и эти раскаты Громкого голоса напугали меня, я был охвачен тем паническим ужасом, который вызывает у детей безудержные вопли и приступы удушья. Отчетливо вижу худощавое лицо со впалыми щеками и горбатым носом, склоненное над металлической клеткой кровати с выражением виноватого изумления; образ четкий, хоть и загадочный, словно сама судьба.
Так, благодаря этому давнему и навсегда сохранившемуся недоразумению, в туманной мгле, скрывающей мои самые ранние годы, вырисовывается лишь ощущение безопасности, исходящее от матери, и, по контрасту, великий ужас, вызываемый человеком, которому, как принято говорить, я обязан своей жизнью.
Читать дальше