Исчезло, сгорело то, ради чего он ехал на самый край России. Плоды долгих трудов, страданий, лишений.
И не было силы, которая бы вернула все это. Но не это самое страшное. Смерть. Она дышит рядом, прячась в слабом шорохе волн, накатывающихся на галечный берег, в тихом шептанье листвы, темных деревьев, подступающих к самой воде. От ее близкого дыхания кружится голова. Кажется, стоит открыть глаза — и, все кончится. Пусть. Что значило бы ее торжество, когда бы рядом с ним лежала сумка с картой! Рано или поздно, но его бы нашли, нашли бы и карту. Увидели бы то, что он увидел, прочили бы дорогой, которую он не сумел закончить. И тогда бы не напрасна, не зряшна была бы его жизнь, что минута за минутой, капля за каплей уходит от него, как время в песочных часах. Уходит время жизни. Время…
Он попытался остановить, удержать его в слабеющей памяти. Быстрое, как ночной ветер, острое, как вгрызающееся в берег тысячью зубастых волн море… Но разве возможно собрать свою жизнь, по капелькам просочившуюся сквозь месяцы, дни, затерявшуюся в расщелинах скал мыса Туманного, в зарослях осоки и камыша Нельмы, в распадках и буреломах Самарги, в разбитых матросскими башмаками лужайках Владивостока, растаявшее в дымных шлейфах «Востока». Это асе равно, что успокаивать ладонями тронутую рябью воду в надежде схватить свое ускользающее изображение. Лучше закрыть плаза. Так легче. Бредет память с черной повязкой на глазах, нагибаясь к самой земле, чтоб след твой не потерять.
Мелькали темные, задохнувшиеся в тесных снегах деревеньки… Блеснет крестик на колоколенке сгорбленной церквушки — запоздалая искорка угасающего дня — я снова ночь, и свист полозьев, и мчащиеся по санному следу струйки лунного света, острые, тоскливые, как два свежезаточенных ножа. И чем чаще мелькают верстовые столбы, тем стремительней их бег, тем ближе они, ближе… Россию не проехать. Она никогда не кончается. Чем выше и глубже забираешься в ее снега, оставляя то оправа, то слева деревни и погосты, проскакивая города, тем яростней и торжественнее гудят ее голоса. И чем дальше летит твоя дорога, тем ближе голос родины. Страшна и радостна безумная близость ее.
Может быть, поэтому смерть приходит молча, таясь.
Всю ночь земля гудела под ударами волн. Деревья, захлебнувшиеся в потоках дождя, жалобно скрипели, а иногда какое-нибудь, не выдержав бешеного напора ветра, с шумом падало наземь. Наутро шторм утих, показалось солнце. У берега появились нерпы и, подняв утихшую было волну, начали охоту за рыбой. По мокрой гальке пробежал, ковыряясь в свежих водорослях, кулик. Часто обнюхиваясь, вышел на берег старый медведь. Прихрамывая и увязая в намытой за ночь гальке, он тяжело потащился вдоль берега в поисках выброшенной штормом рыбы. Иногда на отмелях легкая волна доставала его, и тогда, недовольно ворча, он прыгал в сторону, стряхивая с лап воду. Вдруг он застыл, шерсть на загривке зашевелилась, медведь уставился маленькими, гноящимися глазами на странный предмет, лежащий под деревом со сбитой страшным ночным ударом вершиной. Странный предмет шевельнулся, зашуршали листья, раздался слабый звук, от которого медведь осел, попятился, соображая, что бы это значило. Но в это время со стороны реки его оглушили новые звуки, и он, злобно тряхнув головой, бросился, взбивая песок и гальку, к ближайшим кустам.
Из устья Ботчи показалась умальгда. Двое орочей — один молодой, с длинным шестом — на корме, другой постарше, с гарпуном — на носу — внимательно наблюдали за нерпами.
— Смотри! — вдруг крикнул тот, что сидел на носу. — Человек!
— Лоча. Мертвый…
— Живой. Шевелится.
— Не смотри! Это злой дух!
Старший ороч покачал головой, что-то сказал вполголоса, и через минуту умальгда пристала к берегу.
Орочи осторожно приблизились к лежащему человеку. Сквозь клочья грязного тряпья, прикрывающего его тело, темнели кровоподтеки, ссадины. Истерзанное комарами лицо распухло и было страшно. Ноги в рваных ранах, забитых грязью и песком. Пошептавшись, орочи подняли неподвижное тело и понесли его к умальгде.
Срубленная ветром в весеннее ненастье, лежит в пыльной траве лозовая ветвь, роняя на сухую землю не успевшие проснуться бархатные почки. Вот-вот умрет, рассыпется под ногой пугливого оленя или под лапой медведя-шатуна. Но стоит прошелестеть первому дождю — и снова запоет всеми струнами жизни ее тоненькое тельце, вспыхнут и пробегут по ее рукам, тянущимся к солнцу, зеленые огоньки-листочки. Так случилось и с Гроссевичем. Смерть, уже покрывшая его лицо своей синей тенью, отступила. Долго, по капелькам собирали жизнь лоча орочи из стойбища, что стоит на речке Ботчи, в устье которой умирал Гроссевич.
Читать дальше