— Обязательно, Ниночка, о чем речь!
И вдруг, прижавшись к нему грудью и глядя на него снизу вверх горячечными серыми глазками, она торопливо зашептала:
— А мне больше ничего и не надо, я не претендую ни на что, буду ждать, и все, мне без тебя все равно жизни нет…
Елисеев отшатнулся в ужасе. Во что же он превратился здесь, в штатного любовника, в утешителя всех страждущих?
— Ну это уж ты слишком, Нина, — сказал он, сдерживая ярость, еле слышно, — и что это ты со мной на «ты» перешла? Вроде не было к тому причин. Ты, уж, пожалуйста, возьми себя в руки. Нельзя так. — И, оторвавшись от нее, медленно зашагал по ступенькам. Ему мучительно хотелось оглянуться, не было ли кого-нибудь рядом, не видел ли кто, но он сдержал себя, вышел на улицу.
Была поздняя осень, холодно, он поднял воротник и зашагал к троллейбусной остановке. Ему вдруг остро захотелось домой, завалиться сейчас на диван, под плед, с книжкой. Что мешало ему до сих пор и что в этом было невозможного?
Лиза писала письмо Ире:
«Здравствуй, дорогая Ирина!
Пишу тебе просто так, ни о чем. Просто хочется поговорить с тобой, увидеть хотя бы мысленно твое внимательное лицо, поплакаться тебе на что-нибудь в жилетку, хотя плакаться мне совершенно нечего, живу я хорошо, просто замечательно. И все-таки тебе такой жизни не желаю, ты у нас еще совсем молодая, а я состарилась. Да-да, не смейся надо мной, чувствую себя старой и от этого почему-то счастливой. Все прошло, все осталось позади. От любви, от молодости, от глупых надежд — от всей этой суеты в конце концов так устаешь, и тогда возникает такое сладостное, такое мучительное стремление к чистоте, к прошлому, к детству, к тебе, моя дорогая сестренка!
Что же это еще, если не начало старости? Ну и что же? Старость, такая старость — прекрасное время постижения и свободы. Как хочется думать и говорить обо всем на свете и все понимать до конца, до самых космических глубин, до рождения и смерти. Только вот жаль, говорить об этом совсем не с кем, не знаю даже, поймешь ли ты меня, ведь ты еще такая молодая, такая деятельная и полная надежд. А мне бог не послал своей нивы — на работе все идет гладко, дома порядок, Оленька учится кое-как, брак у меня счастливый, денег почти хватает. Даже здоровье по-прежнему хорошее. И я прекрасно понимаю, какое все это великое счастье, но вот куда девать себя — не знаю. Хочется с кем-то поговорить, но очень боюсь тебе наскучить. Это будет для меня настоящая беда, даже мысленно не к кому будет обратиться. Ты не удивляйся, что я так пишу, с Женей у нас все нормально, но ты ведь знаешь, он такой цельный человек и очень любит свою работу. Он весь — там. И я стараюсь не мешать ему…»
Лиза поморгала, подождала, пока стекут слезы.
«…Ты знаешь, что я придумала? — торопливо писала она дальше. —
Я теперь учусь жалеть плохих людей. Чем хуже человек, тем его жальче. Только не смейся, пожалуйста, надо мной. Это совсем не чудачество. Ты представляешь, как его корежит и мучает злоба, корысть, зависть, каким ядом полон он каждый день и каждый час. Разве это не достойно жалости? И еще я жалею одного человека. Знаешь, кого? Нашу маму. За то, что она оттолкнула, отдалила нас от себя. Наверное, она этого даже и не чувствует, но мне кажется — это не важно, я-то знаю, что она потеряла очень много, целых два огромных мира, а может быть, и гораздо больше, и у меня за нее болит душа…»
Лиза выглянула в окно, обметанное снегом, и словно бы очнулась. Опять зима, как же неожиданно, быстро она нагрянула! Как летит время! Мелькают дни, месяцы, вот и годы стали уже мелькать. Жизнь побежала под горку. О чем она пишет Ире? Разве это письмо? Взять и немедленно порвать. О таких вещах нельзя говорить, каждый в свое время сам пройдет через это тихое светлое отчаяние. Ничего страшного, возраст. Раньше на работе она была чуть ли не самая молодая, а теперь новые лаборанточки говорят про нее вкупе со всеми — «наши бабки». Что ж, они правы, мужчины давно уже не оглядываются на нее, но ведь в этом нет ничего страшного, ей совсем не нужны чужие мужчины, у нее есть своя семья. На работе, правда, дело обстоит сложнее, все так удивительно переменилось за эти долгие годы. Больше она не лезла в свою лабораторию по ржавой лестнице, институту построили новый корпус, даже несколько корпусов, и у них теперь было роскошное венгерское лабораторное оборудование, столы с красивыми замочками и краниками, шикарные камеры для окраски, приборы. И жили они теперь не так, как раньше, на отшибе, а среди людей, в одном здании с другими лабораториями и отделами и от этого не казались больше заброшенными и никому не нужными. Все вокруг кипело. От прежней жизни только и осталось что старая проходная, которая раньше была такой замызганной и убогой, а теперь таинственным образом преобразилась, подравнялась с другими домами и стала выглядеть солидно, словно была теперь уже не старьем, а стариной. Да и вся их улица невероятно, сказочно преобразилась, в сущности от нее осталась одна только их, правая, сторона, да и на той из старых домов сохранилась чуть ли не одна их проходная, а за проходной, вместо забытого богом кривого, почти деревенского проулочка, с дощатыми заборами, старыми деревьями и трамваем посредине, открывалась теперь огромная многорядная магистраль, уставленная с двух сторон высокими современными башнями с кафе и магазинами внизу, и многие из них уже жили и светились по вечерам, а другие торопливо достраивались и прихорашивались, чтобы не сбивать с толку и не портить современного ансамбля. По магистрали мчались потоки машин, и даже у их института была своя площадочка для парковки, и на эту площадку ставила теперь и Лиза свой новенький красный «жигуленок».
Читать дальше