– На кону моя репутация, Жонас, – процедил он сквозь зубы. – Если я когда-нибудь узнаю, что ты лишь подлый притворщик, лично вынесу тебе приговор и приведу его в исполнение.
Не знаю, откуда у меня взялись силы, но я все же спросил:
– Жан-Кристоф?
– Изабель!
Пепе покачал головой и добавил:
– Я дочери никогда ни в чем не отказываю. Но если она ошиблась на твой счет, тут же от нее отрекусь.
Жермена вышла на тротуар, чтобы помочь мне войти в дом. Она не стала меня ни в чем упрекать. Счастливая оттого, что я вернулся живой, она торопливо захлопотала насчет ванны и бросилась готовить обед. Затем смазала раны, самые серьезные перевязала и уложила меня в постель.
– Это ты сообщила Изабель? – спросил я.
– Нет… Она сама позвонила.
– Но ведь она в Оране. Откуда ей стало известно?
– В Рио-Саладо всем все известно.
– И что ты ей сказала?
– Что ты к этой истории не имеешь ни малейшего отношения.
– И она тебе поверила?
– Я у нее не спрашивала.
Мои вопросы причиняли ей боль. Но в первую очередь – манера их задавать. От безразличного тона и упрека, угадывавшегося в моих словах, радость видеть меня живым и невредимым померкла, ей на смену пришло смутное разочарование, тут же уступившее место глухому гневу. Она подняла на меня взгляд, в котором явственно читалась злоба. Так Жермена смотрела на меня впервые в жизни. Я вдруг понял, что связывавшая нас веревочка только что превратилась в тонкую ниточку и что женщина, которая была для меня всем – матерью, доброй феей, сестрой, наперсницей и подругой, – теперь видела во мне совершенно чужого человека.
Зима 1960 года выдалась такой суровой, что наши молитвы застывали на лету; можно было даже услышать, как они льдинками падают с неба и с грохотом обрушиваются на землю. Когда серого, монотонного пейзажа вокруг было недостаточно, чтобы затмить наши мысли, за дело брались тяжелые, свинцовые тучи. Они соколами набрасывались на солнце и жадно пожирали его редкие лучи, призванные внести в наши оцепеневшие умы хоть немного ясности и безмятежности. В воздухе вихрем носились беды; иллюзий больше никто не строил; у войны, как оказалось, есть свое призвание, а у кладбищ – незаметные до последнего времени крылья.
Ситуация в доме тоже была не из простых. Молчание Жермены меня утомляло. Она молча проходила мимо меня, обедали мы, уткнувшись в свои тарелки, затем она ждала, когда я поем, убирала со стола и, не промолвив ни слова, уходила к себе в комнату. От этого я чувствовал себя несчастным, но и потребности мириться с ней тоже не испытывал. У меня для этого попросту не было сил. Мне все было противно, все вызывало отвращение. Я не прислушивался к голосу рассудка и плевал на то, что был не прав. Все, к чему я стремился, – это забиться в темный уголок, не размышлять, что нужно сделать, не думать, что уже сделано, не пытаться понять, правильно я поступил или нет. В душе царила такая печаль, будто там пустил корни известный своей горечью олеандр. Я злился и бесился, но никак не мог понять на что. Порой в голове вспыхивала площадная брань Кримо, я ловил себя на мысли, что затаил на него лютую злобу, но вскоре обо всем забывал и опять старался ни о чем не думать. Во мне больше не было ни ярости, ни ненависти, все мое естество казалось мне таким переполненным, что достаточно было лишь дуновения ветерка, чтобы оно взорвалось и разлетелось в клочья.
Когда на меня снисходил покой, я думал о дяде. Не могу сказать, что мне его не хватало, но оставшаяся после него пустота напоминала о тех, кого больше не было рядом. Мне казалось, что в мире не осталось ничего, на что можно было бы опереться, что я медленно плаваю в удушливом шаре, что сам превратился в хрупкий мыльный пузырь, который может проколоть даже маленькая веточка. Нужно было что-то делать; я чувствовал, что соскальзываю в пропасть и медленно разлагаюсь. И тогда обращался к покойному дяде. Воспоминания этого человека затмевали мои собственные, а его призрак ограждал меня от бед. Может, мне, в конце концов, его все же не хватало? Я чувствовал себя таким одиноким, что сам был готов в любую минуту исчезнуть, будто пойманная мраком тень. Ожидая, когда нанесенные мне побои станут не так заметны, я уединялся в дядином кабинете и страстно читал его блокноты – дюжину тетрадей и конторских книг, исписанных пометками, критическими замечаниями, цитатами, позаимствованными у писателей и философов со всего мира. Также сохранился его дневник, на который я случайно наткнулся под кипой газетных вырезок в глубине письменного стола. В нем речь шла об угнетенном Алжире, о национально-освободительном движении и человеческих заблуждениях, которые сущность жизни сводила к банальным отношениям с позиции силы, к стремлению одних порабощать других – глупому и достойному сожаления. Дядя был человек большой культуры, мудрец и эрудит. Я вспоминал взгляд, который он бросал на меня каждый раз, когда закрывал блокнот, – взгляд возвышенный, искрившийся трогательным интеллектом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу