Стасис молчал. Знал, что правду все равно не скажет, а глубже увязать во лжи не хотел. И без того было омерзительно, словно он искупался в выгребной яме. Пусть думает себе что хочет. Наступит день, когда он сможет раскрыть все карты. Тогда и она согласится, что нельзя было иначе. А теперь его занимало другое: откуда Клевер узнал, что они переехали в свою избу, откуда знает, в какое окно стучаться? Ведь только два дня как переехали. Неужели к Винцасу заходил? Непохоже. Только недоумки были бы так неосмотрительны. Тем более что и с Шиповником договорились — чем меньше посвященных, тем лучше. Завтра надо будет осторожно спросить Винцаса. А еще лучше — Марию. У этой рот, словно скворечник, постоянно разинут. А если не были у них? Если они ничего не знают? Значит, у Шиповника в деревне есть свои глаза и уши, которые все видят, все слышат. Думая так, Стасис старался вспомнить, кто в эти дни переступал порог их дома; но ведь шли все, кому не лень, каждому было интересно взглянуть, как устроились новоселы, вот и знай теперь — кто распустил язык…
А утром, едва он пришел в лесничество, прибежал кузнец Кунигенас с новостью: в деревушке появился Чернорожий со своим отрядом и нагрянул к Билиндене, хутор которой возвышается на холме у крутого обрыва Версме. Сначала Стасис подумал, что Чибирас неспроста заявился: может, кто видел Клевера, сообщил, и теперь ребята Чибираса торопятся по горячим следам. Но эти предположения тут же развеял рассказ старика Кунигенаса. Откуда ни смотри — хутор Билиндасов как на ладони. Вообще-то мужики, может, и не удивились бы приходу отряда Чибираса — народные защитники нередко заглядывают в деревушку. Но ведь сегодня с ними приехал какой-то толстяк. Без автомата, без винтовки, только с желтым портфелем. Этот-то зажатый под мышкой портфель и не давал мужикам покоя. Что бы это значило? Портфель — знак власти. Простые людишки, по словам Кунигенаса, с портфелями не разъезжают. А чего представителям власти искать в избе Билиндене? Вот это и заботило собравшихся у лесничества мужчин. И так судили, и этак, пока тот же Кунигенас, потягивая вечно потухающую трубку, не решил:
— Накликала баба беду. Сама накликала на свою дурную голову.
И рассказал.
Билиндене перед пасхой, как и в другие базарные дни, продавала со своей повозки муку. Кому три килограмма, кому пять, а кому и целый пуд отвешивала. И никто этому не удивлялся, потому что женщина этим промышляла не первый год. Но надо было послушать, что она в тот день болтала! Всю свою жизнь, будто на исповеди, будто перед самим боженькой выложила. И о том, как ребята Чернорожего во время одной перестрелки уложили ее мужа, который связался с лесными, как она осталась одна с четырьмя ребятишками, как ко всем бедам добавилась еще одна — ни с того ни с сего околела корова; как дома не осталось ни капли молока, ни крошки хлеба, как со страхом смотрела она на последний мешок картошки… Выкладывает баба все, как на самом деле было, а покупатели, уже широким кругом обступившие ее повозку, стоят, не расходятся, всем интересно. Она же, словно ксендз с амвона, все выкладывает да выкладывает, хоть мешок ей на голову надевай, лишь бы замолчала, потому что и других замешивает, не только о себе выбалтывает. И как Ангелочек одолжил для почину денег, за которые она на мельнице получала подешевле муку; как потом начала мукой спекулировать, как с каждым разом все больше муки закупала; как отдала Ангелочку долг и уже могла своими оборачиваться! — словом, будто беленой объевшись, все выболтала. Но самое смешное, что потом сама себя начала поносить… за жадность. Мол, человек — такое алчное божье создание, что жаднее его нет. Это о себе! Говорит, всех детей с головы до ног одела, будто барчуков каких, и ели полным ртом, и две тысячи червонцев накопила, а все мало, все не хватает. Думала, мол, наберу еще тысячу и брошу эту проклятую спекуляцию, но когда набралась желанная тысяча — захотела другую, а потом еще и еще… Вот и скажите, люди, есть ли существо омерзительнее человека?.. Одни, обступившие повозку, смеются, ругаются, плюются, другие предлагают ей задаром раздавать — может, бог простит, что за эту же муку с бедняков по три шкуры сдирала. А она бьет себя в грудь, божится: «Не могу! И умом понимаю все, и совесть совсем замучила, а не могу иначе! Проклятая жадность словно на веревке меня ведет…»
— Накликала баба на себя беду, — снова сказал Кунигенас. — Как только увидел я того толстяка с портфелем, сразу подумал: конец тебе, Билиндене… Свою бабу послал посмотреть. Чего доброго, и ее там прижали… Мужики, вы засвидетельствуйте, если чего, что моя ни при чем, спекуляцией в жизни не занималась…
Читать дальше