А она в то утро очень нервничала. Щеки ее покрылись розовыми пятнами, глаза блестели, как у переигравшего, перевозбудившегося ребенка, губы пересыхали и блестели, словно покрытые какой-то лаковой пленочкой. Она не могла сидеть спокойно, все время убегала из-за стола, но тут же возвращалась, садилась и старалась успокоиться, хотя и волновалась еще больше, облизывая губы, слушая всех сразу и не слыша никого, не понимая, кто о чем говорит. Но между тем ей было приятно и до боли радостно видеть всех вместе, радостно было сознавать, что все как будто понравились друг другу, полюбили друг друга.
И она тоже любила всех: влюбленно смотрела на свою добрую маму, на отца и откликалась влюбленным и благодарным взглядом, когда на нее ласково смотрела Мария Ивановна, смотрела с особенным, материнским интересом и доверчивостью, словно бы говорила ей: «Ну что ты так нервничаешь? Все хорошо. Не волнуйся, посиди со мной рядышком, поговори, расскажи что-нибудь, я послушаю. Вон ты какая у меня хорошая. И семья у тебя тоже хорошая. Мне понравилось у вас».
Во всяком случае, Дине Демьяновне в то утро слышались в ее взгляде эти слова, хотя они и не складывались у нее в сознании в те привычные и обыденные слова, которые можно произносить вслух или обдумывать молча. Нет, это было похоже на что-то совсем другое! Совсем незнакомое ощущение этих слов рождалось в ее сердце, когда она ловила взгляд тихой и задумчивой Марии Ивановны, когда на нее исподтишка порой смотрели ее печальные и очень усталые, мудрые в этой женской усталости глаза. «Я вас тоже люблю,— хотелось сказать Дине Демьяновне. — Я очень вас люблю».
После завтрака пошли осматривать комнаты и всю ту дачную рухлядь, которой был битком набит стареющий дом, а потом Демьян Николаевич повел гостей на участок и, конечно, показал свой огород и радовался, как малое дитя, когда слышал удивленные и недоверчивые возгласы сестер, которым уж очень понравились и огурцы, и зреющие помидоры, и морковь, и лук, и капуста — все, что росло, увядало, наливалось соком, добрело на ухоженных грядках.
— Ну, Демьян Николаевич, хоть ты и научный работник, — сказала Полина Ивановна, — а руки у тебя землю любят. И земля тебя тоже любит. Вон что делается! Легкая у тебя рука, Демьян Николаевич...
— Да какой же я... — смеялся Демьян Николаевич.
— Крестьянские у тебя руки, вот что я скажу... Да и не у всякого крестьянина такие-то вот руки... Ох, отбила бы я тебя у Татьяны Родионовны, ей-богу, отбила бы!
— Да какой же я работник-то научный, — все пытался объясниться смеющийся и очень довольный Демьян Николаевич. — Вы сказали «научный», нет! Я простой служащий.
— А мне все одно! Вижу, что человек хороший, — значит, и работник хороший. По-другому-то не бывает. Вон, говорят, работник отличный, а человек, мол, плохой — дебошир да пьяница. Нет! Такого не бывает в жизни. Дай-ка ты мне, Демьян Николаевич, одну моркошку из земли выдернуть. Разреши уж ты мне это удовольствие. Много не буду, а вот эту, — говорила Полина Ивановна, поглаживая ладонью морковную кружевную ботву, подбираясь пальцами к ее основанию,— вот эту... Ох ты, господи.
И с каким-то необыкновенным наслаждением она потянула за ботву, толстая морковь поддалась, пошла вверх из земли, а земля вспучилась вокруг нее, вздыбилась и тут же обсыпалась в ту ямку, из которой вытащила Полина Ивановна тугую красную морковь с налипшей черной, влажной землей.
Полина Ивановна землю обтерла рукой и, словно бы бахвалясь, откусила вдруг с треском морковь и стала жевать, щурясь от удовольствия.
— Что же не мытую, Полина Ивановна?!
— А зачем? Она из земли-то самая умытая. Самая сочная и душистая с землей. Я землей никогда не брезговала. Грязи боюсь, а земли нет. Вот, говорят... Дождь прошел, говорят, грязь. Это не грязь, это земляной раствор, а грязь — совсем другое. Говорят, ноги в грязи измазала. А не в грязи, а в земле ноги-то. Я никогда земли не чуралась, — говорила она, смачно жуя морковь.
И все смотрели на нее с детской радостью и удивлением.
Только лишь Петя Взоров, опустив ресницы, склонил голову набок, а губы его словно бы свело легкой судорогой.
На него поглядывала Дина Демьяновна, и ей не нравилась эта судорожная ухмылка, и — странное дело! — ей самой в тот момент три сестры, три Ивановны были такими понятными и родными, что она уже сама за них могла бы обидеться и втайне обижалась уже, видя Петину ухмылку. И кралось к ее сердцу мутное раздражение.
«Вот дурак-то, — думала она, раздражаясь все больше. — Вот уж дурак так дурак! Ничего не понимает. Неужели не понимает?!»
Читать дальше