«Мерцающая эстетика» — термин, который я ввожу и оборот для литературного исследования и самоисследования. Это конструктивный принцип преодоления распространенного в новейшей словесности представления о ней самой как сумме формальных ходов (в результате чего суггестивная литература разоблачается как сокрытие ее глобальной условности). С другой стороны, «мерцающая эстетика» отрицает претензии традиционной эстетики XIX века на право жизнеподобного отражения реального мира. Эти претензии тем более иллюзорны, что представления о реальности часто сводятся к самым поверхностным, в частности, социально окрашенным понятиям о ней (не допускающим ни метафизического уровня тайны, ни демонического уровня хаоса).
По сути дела, «мерцающая эстетика» не что иное, как форма выживания литературы в современном культурном контексте. Изношенность литературных приемов, индивидуальных стилей, словесных конструкций ставит под сомнение любые попытки спонтанного сочинительства. Идея «мерцающей эстетики» спасительно подложна в такой же степени, в какой подложен большой желтый шар, который заменяет утятам их убитую на болоте мать. Они плавают вокруг него в счастливом неведении своего сиротства. Надувная мачеха дает им ощущение «психической» стабильности, но остается шаром, то есть сознательным обманом.
Смысл метафоры заключается в том, что читатель ждет от литературы суггестивного эффекта, который заложен в ее природе и является возбудителем читательской рецепции. Вместе с тем этот эффект разоблачен, то есть фактически убит, по причине обнажения литературных приемов в системе, например, авангардистской эстетики. «Мерцающая эстетика» как антиавангардистская и антитрадиционная доктрина выдает шар за утку и утку за шар, точно зная, что шар не утка. Живой утки больше не будет, но шар-симулякр в меру своих имитационных возможностей обеспечивает жизнедеятельность литературы. Ревнители реалистических формообразований могут быть опечалены подобной махинацией, однако от их сожалений мало толку. Они судят со стороны и не видят главного.
Писатель новейшего времени ищет продолжения литературы в сочетании ясного осмысления ее игровой основы и эмоционального воздействия на читателя. В этом отношении «игра в трагедию» и «трагедия игры» у Бориса Виана приобретают актуальное значение.
Игровой момент в «Пене дней» обусловлен не только стилистическими, но и словесными играми. Обилие каламбуров, неологизмов, буквальное толкование идиоматических выражений придают роману «несерьезный» характер. То же самое можно сказать об игровом, фантастическом вещном мире «Пены дней», который теснее связан с человеческими эмоциями, нежели в традиционной прозе. Когда Хлоя заболевает, квартира, в которой живут молодожены, начинает уменьшаться, скукоживаться. Говорящая мышка — элемент поэтики мультфильма, — не выдержав страданий Колена, кончает самоубийством.
Такой нежности мира противостоит жестокость человеческого поведения, причем жестоки бывают не только полицейские, но и сами герои. Правда, здесь как раз лучше всего видно расщепление «игры в трагедию» на игру и трагедию.
Узнав об обмороке Хлои, Колен убивает ленивого служителя катка, который не торопится открыть ему кабинку:
«Тогда он, озверев, с размаху нанес ему удар коньком в подбородок, и голова служителя, оторвавшись, угодила прямо в воздухозаборное отверстие вентиляционной системы, обслуживающей холодильную установку».
Эти подробности относительно места, куда залетела оторванная голова, смешат французского читателя, но оставляют в недоумении русского, которому видится не забавный баскетбол, а кровь и ужас насилия.
Здесь обнаруживается разница, кстати сказать, совершенно не исследованная в литературоведении, между пределом юмористического в русской и французской литературных традициях. Русский роман абсолютно не выносит унижения, а тем более уничтожения человеческого тела и личности. Превращение человеческого лица в предмет насмешки считается нарушением гуманистического кодекса и морально осуждается. Только в четко маркированном сатирическом направлении допускается «редукция» человека с назидательной целью, его превращение в «мертвую душу», по отношению к которой все позволено. Человек в русском романе не должен быть объектом, в этом моральный пафос всей литературы о «маленьком человеке». Во французской литературе человек гораздо легче уподобляется манекену. Его можно шутя убить, как три мушкетера шутя расправляются со своими противниками. В русской традиции убийство никогда не принимает шуточного характера. [19] За исключением фольклора (см. эссе «Морфологии русского народного секса», стр.251).
Оторванная голова конферансье в «Мастере и Маргарите» скорее отрезвляет развеселившегося читателя, чем поощряет его смех.
Читать дальше