— Пойдем взглянем, что там стряслось.
Я отказалась и присела на край транспортера. Никто не обращал на меня внимания. Я причесалась. Арезки курил с тунисцами.
Песня возникла вдалеке, на самом конце конвейера. Глухой, долгий зов. Напротив откликнулись молотки. Они звонко выстукивали тот же однозвучный призыв. Тотчас захлопали ладоши. Мюстафа пробежал по проходу. Он услышал.
— О, — выдохнул он.
Он набирал воздух, задерживал его в груди — «О, о!» Взобравшись на крышу машины, он принялся отбивать мотив, раскачивая головой.
— Мюс–та–фа!
Дважды кто–то выкрикнул его имя. Он застучал сильнее. Тунисцы приблизились, Арезки тоже. Все забили в ладоши, скандируя слова, которые Мюстафа бросал солнцу со своей крыши. В цехе образовался круг. Мужчины постукивали в такт пению и, закатив глаза, покачивали головами. Это была уже не игра, это была в подлинном смысле слова разрядка, реванш за рабство у конвейера, за его стесняющий темп. Французы считали делом чести не подходить близко. Некоторых, однако, изумлял этот бред, они смотрели, смеялись. Я заметила Люсьена. Он тоже спустился вниз. Он не курил, он слушал и слышал. Он упивался музыкой, рождавшейся как река из тонкой печальной ноты, растянутой, дрожащей, колеблющейся, прерывистой. Эта нота, длящаяся, тоскливая, точно игла вонзалась в плоть, раздирала ее, и вдруг обрывалась, как струна гамбры, резко звякая. Если б у Люсьена хватило смелости, он, конечно, встал бы в круг. Арабы стучали ладонями по железу, по капоту и багажнику машины — гигантскому металлическому барабану. Когда Мюстафа подобно муэдзину скандировал протяжное «элби — эл–би», стук замирал. Мюстафа пел, стучал, задыхался, глаза его затуманились, собственное пение опьяняло его. Он вновь был пастухом, который сидит под оливой, охраняя своих тощих коз, он спускался босиком по желтым скалам, оборванный пастушонок, способный пронзить своей песней окружающих его мужчин, сердца нищих кочевников, которые сейчас были охвачены экстазом.
Мне казалось, что я уловила ритм ударов — два раза левой ладонью, один — правой, один — левой, два правой, — но стоило слиться с этим ритмом, как он внезапно ломался, река петляла; песня текла то каскадом вскриков, всплесков, то тонкой ниточкой, как быстрый ручеек, внезапно останавливалась, и снова плавно и долго лился поток с его неожиданными водоворотами.
Мне сжало горло, я сидела, чувствуя дрожь во всем теле, и щипала себя за ноги, чтоб не плакать. Мюстафа тянул в нос свой призыв, вскидывал короткие руки, и тоскливая жалоба рвала мне душу.
Доба обошел круг. Вечером он скажет жене: «Ну и концерт нам задали сегодня ратоны!» Второй, длинный наладчик в очках, вероятно, думал: «Мой сын там воюет, а эти здесь поют, веселятся». Именно те люди, которые должны были бы их понять, признать — те самые, что провозглашали «Пролетарии всех стран соединяйтесь!», их теперь отталкивали. Дикари со своей дикарской музыкой. Североафриканцы, как их здесь именовали. Люди с ножом в кармане, лентяи, воры, лгуны, дикари, звери — африканцы. Сегодня вечером французы прочтут в своей газете: «Североафриканцы напали на бакалейщицу». А пониже, под назидательной картинкой: «Французы мусульманского вероисповедания приветствуют губернатора». Псы, в обоих случаях. Либо добрые верные псы, заслужившие ласку, подачку, либо — псы бешеные. Никогда и ни за что Добб, наладчик, многие другие не признают в них равных себе. От этого поколения уже не приходилось ничего ждать. Нужно, как говорил Люсьен, попытаться начать все сначала с новым поколением, поколением Мари.
Несколько болтиков ударились о мою руку. Я обернулась к Арезки. Он был далеко в кругу, в песне. Но снова болтики полетели в меня. На этот раз я поймала его: незаметно для окружающих он ловко швырял их в меня. Он обернулся, взоры наши встретились. Да, да, мы своего добьемся, мы преодолеем препятствия. Настанет день, когда нам не нужна будет комната, чтоб прятаться. Я подобрала болтик, прицелилась и попала ему в спину. Мое движение видели все.
Раздался звонок. Сейчас транспортер тронется. Круг распался. Мюстафа слез с крыши. Подошедший Добб схватил его.
— Ты видел, что ты наделал?
На желтой краске остался широкий темный след. Мюстафа, еще не отрезвевший, вцепился в ворот его спецовки.
— Попробуй скажи мастеру, я тебя поймаю у выхода, вспорю тебе брюхо и напьюсь твоей крови.
Тот побледнел. Он поверил. Арезки схватил Мюстафу и, толкая его к машине, стал ему что–то яростно выговаривать. Мюстафа отошел и, насвистывая, взялся за свои уплотнители.
Читать дальше