— Танцевала в зале Ваграм.
Некоторые слыхали о Ваграме. Большинство никогда не выходило за пределы своего района. Они не знали своего города, ничего не знали о Париже. Толстуха, помощница кладовщика, сказала:
— А я вот уже пятнадцать лет не бывала дальше площади Италии.
Я хорошо знала, как незаметно проходит жизнь, когда пассивно отдаешься ее ходу. Но здесь, в Париже, со всеми его легендами о красном поясе и баррикадах, у меня возник вопрос: почему, отчего? Труд, усталость, нехватка времени. Но дело было не только в этом. Жизнь была придавлена возмутительной инертностью, едва ли не наследственной, каким–то стадным инстинктом. Досуг проводили в ближнем кино, в бистро на углу. Выбраться в люди значило иметь, владеть, приобрести мебель, машину, лет через двадцать — домик. Жизнь начиналась только после этого, человек ощущал себя равноправным членом общества.
Диди улыбнулась мне. Мы вместе вошли в цех, когда я добралась до своего места, она кинула мне «держись». Мужчины глядели на нее с жадностью. Она, не сморгнув, прошла сквозь ряды рабочих, стоявших у станков. Ей нравилось это мужское вожделение, хотя внешне она и не реагировала на оклики и свистки.
— Ты спишь, — сказал, подойдя, Арезки. Веки мои были опущены, руки обмякли.
Я устала. Он помогал мне, указывая на брак, если замечал его раньше, чем я. Бернье, заинтересованный тем, что происходит, подходил четыре раза. Но ему не к чему было прицепиться, правил мы не нарушали.
— Сегодня ляжешь пораньше. Ты обдумала? Напишешь бабушке?
Я прокричала: «Да, я занимаюсь этим».
В начале 1958 года алжирцы в Париже были нежелательным элементом. Они жили точно приговоренные условно.
Аресты, безработица, неприязнь. Арезки ничем не возмущался.
— Это нормально, — говорил он. — Война.
И смеялся над моим негодованием. Он принимал свое положение парии. Иногда он рассказывал мне о страданиях, которые видел, о которых слышал. Однажды я упрекнула его в том, что его ничто не волнует.
— Народ потерял пятьсот тысяч. И это еще не конец! Ты способна растрогаться пятьсот тысяч раз?
Однажды в субботу мы опять поехали в Нантерр. На стуле, лицом к печке, сидел человек, которого в первый раз не было, старомодный двубортный костюм с широкими остроконечными лацканами, черный в узкую белую полоску, висел на его сухом сутулом теле. Арезки бросился к нему. Они долго целовались, издавая радостные возгласы, что–то бормотали и опять обнимались. Наконец Арезки вспомнил обо мне и произнес ритуальное: «Это — Элиза».
Человек, как он мне объяснил, приехал только сегодня из его собственной деревни.
— Си Асен, — сказал ему Арезки, — Элиза с нами. Когда все кончится, я отвезу ее посмотреть наши края.
Си Асен никак на это не отреагировал. Он равнодушно поглядел на меня и снова погрузился в бесконечный разговор с Арезки. Меня повергали в ужас эти дискуссии Арезки с его соплеменниками. Длинная нить беседы вилась часами, конца ей не предвиделось. На этот раз Арезки даже не просил Си Асена говорить по–французски. Неожиданно он поднялся и на несколько минут вышел, а когда вернулся, сказал почти весело:
— Не надо путать. Вовсе не все французы нас ненавидят. Даже там, дома, некоторые любят нас.
Глаза Си Асена, маленькие, окаймленные черным, почти неподвижные, скользнули по мне. Он дважды прочистил горло, подбирая слова.
— Ты в это веришь?
Это он сказал по–французски.
— Они любят Алжир, не алжирцев.
— Француз любит алжирца, как всадник…
— Свою лошадь, — закончил Арезки. — Есть у нас такая пословица.
Си Асен поднялся, взял со стола пакет, перевязанный веревочкой, и протянул Арезки. Тот осторожно развязал его и открыл. В белую тряпицу было завернуто несколько маленьких лепешек.
— Моя мать. Чтоб послать мне это, она сама недоедала.
Он роздал лепешки окружающим, и мы стали есть, пока хозяин готовил кофе.
— Она много страдала по нашей вине. Ее отец, муж, брат… да и я тоже.
— Они выгоняют нас, — сказал Си Асен, — всю деревню, в переселенческий центр.
— Очищают район! А это что?
В руках у Арезки была маленькая металлическая коробочка, тоже перехваченная веревкой. Си Асен улыбнулся. Арезки открыл ее. В ней была земля.
— Это твоя мать. Она сказала: пусть сохранит немного нашей земли, на ней росла мята.
Арезки наклонился, понюхал, потом, высыпав землю в руку, поднес ее ко рту и поцеловал. Но тотчас выпрямился и схватил кочергу.
— Я не буду хранить ее, у меня от этой дряни слезы наворачиваются.
Читать дальше