— Что? Это неправда…
Она обернулась к нему лицом. Она плакала.
— Неправда? Ты меня хорошо знаешь, ты видишь меня каждый день голой… Погляди.
Люсьен сделал несколько шагов к двери. Привалившись к столу, она спустила юбку и приподняла свитер. Она была без комбинации, обнажился живот. Издали он казался чуть вздутым.
— Смотри же, — повторила она, задыхаясь от слез. — Видишь эту припухлость, это — ребенок, твой ребенок. Смотри же, ты его видишь в первый и в последний раз.
Глотая слезы, она поправила юбку. Руки у нее дрожали, ей не удавалось застегнуть пояс. Она набросила шарф на голову, натянула куртку, подобрала туфли. Мне было слышно, как она тяжело дышит, всхлипывает. Она кинулась к двери и сбежала по лестнице. Люсьен вернулся к себе в комнату. Я вылезла из закоулка, в который забилась. Внезапно мной овладело отвращение. Они повсюду дома. Стоит им где–нибудь переспать, и это уже их дом. Я, как бабушка, нуждалась в приличиях, пристойности. «Он уезжает, — подумала я. — Анна либо присоединится к нему, либо нет; у нее либо будет ребенок, либо нет. Они либо поссорятся, либо нет. Через три месяца, когда вернется Мари — Луиза, будет видно. Он уезжает. И нечего растравлять незаживающие раны. Немного мужества, и я выкарабкаюсь. Разве я не была всегда одинока? Лучше так, чем скандал».
У портала Глициний еще лежал серый снег, когда мы приехали в дом отдыха Сестá. Мари — Луиза встретила нас возгласами радости. Силы ее восстанавливались медленно, лицо было все еще желто–лиловым. Она упрекнула Люсьена, что тот ей не пишет. Не отвечая, он на несколько секунд опустил веки. Нам привели Мари. Ей пребывание в Сестá пошло на пользу. Люсьен не знал, о чем говорить. Он повторял все время одни и те же вопросы: как кормят? Чем лечат? Каков распорядок дня? Потом стал распространяться о политических событиях, которые его волновали, о чудовищном росте расизма. Но Мари — Луизы хватило ненадолго.
— Мне остался еще сорок один день. Ты приедешь за мной, когда меня выпишут?
Люсьен не ответил. Я чувствовала себя сообщницей в безмолвно назревавшем преступлении. Я была не в своей тарелке и старалась разговаривать ласково, чтоб у нее осталось от этого визита впечатление, что ее любят. Зал, в котором мы находились, напоминал приемную пансиона. Мари уселась на выложенный плитками пол и играла с куклой, которую привез ей отец.
— Я соскучилась по вашей бабке, — сказала Мари — Луиза. — Почему меня не уведомили о несчастном случае? Я бы написала, ей было бы приятно.
Люсьен скептически поморщился и негромко сказал:
— Не было времени.
Он играл ручкой Мари, крутя браслет–цепочку. Это натолкнуло меня на мысль. В одном из ящиков нашего шкафа бабушка хранила свои сокровища: обручальное кольцо и часы мужа, перстень, две золотые булавки, мамины серьги. Согласится ли она заложить их, чтоб Люсьен мог уехать в Париж? Вряд ли.
— Ты мне ни о чем не рассказываешь, — жаловалась Мари — Луиза.
Я отошла к окну, боясь, что один из них призовет меня в свидетели.
— На, отнеси Элизе, — сказал Люсьен дочке, давая ей газету.
Он хотел, чтоб я вернулась к ним. Мари — Луиза поняла это и замолкла. Тонкие черты ее лица исказились, она едва удерживалась от рыданий, протянула руку к Люсьену, хотела опереться о него. Он вздрогнул и резко отодвинулся. Стараясь сохранить равновесие, она застонала.
— Только без слез, — отрезал он, — или я уйду.
Она взглянула на него, но он отвел глаза.
— Люсьен, — мягко сказала она, — я ведь тоже твой Алжир.
Он пожал плечами и ничего не ответил.
Это сравнение, бессознательно сорвавшееся у нее с уст, смутило Люсьена. Оно смутило и меня. Мы оба надолго запомнили, храня ее про себя, эту фразу, последнюю фразу, которую Мари — Луизе довелось сказать моему брату.
Я взяла драгоценности, заложила и, получив двадцать пять тысяч франков, отдала их Люсьену накануне отъезда.
Он поблагодарил и заверил меня, что вернет. Я попросила его писать почаще и расплакалась, вопреки всем принятым решениям. Казалось, это его тронуло. Несколько раз он обошел медленным шагом нашу квартиру. Несмотря на холод, открыл окно и долго глядел на черное дерево, поблескивавшее сосульками. Я тщетно приставала, чтоб он что–нибудь съел. Он рано лег, так как поезд уходил в семь утра. Я хотела бы проводить его, но он не разрешил. Я так и не узнала, уехал ли он один.
Когда он встал, я уже была в кухне. Чемодан стоял собранным. Я не могла в это поверить. Нет! Он играет в отъезд, сейчас разберет чемодан, я же не могу остаться одна. И плевать на настоящую жизнь. Кто знает, может, она настоящая именно здесь: нескончаемые мечты, ожидания, смутные стремления? Он надел свою канадку, закурил, сердце мое заколотилось. Вот оно… Он рассеянно поцеловал меня, он был уже далеко. Он не сказал ни одного из тех слов, от которых рубцуются кровавые раны, не подал надежды. Но когда он открывал дверь и я дотронулась до ткани его куртки, вдруг подмигнул мне и огляделся. Последние секунды растянулись, удлинились, сжались, дверь захлопнулась. На поворотах лестницы шаги его замедлялись. Оставалось еще окно. Я высунулась. Люсьен только вышел, до угла улицы было еще тридцать метров отсрочки. Обернется? Люди, точно муравьи, выползали из темных домов. Один из них заслонил Люсьена. Уехал. Я вернулась в кухню, потом снова легла в постель, встала, села на кровати, открыла ящики его стола. Пусто. Боль я ощутила позже, при свете дня, безжалостно осветившем пустоту вокруг меня. Я не пошла в больницу. Весь этот день я провела в уединении, в воспоминаниях о брате.
Читать дальше