Джим вернулся только через десять дней. Где он пропадал все это время, что делал, так и осталось неизвестным.
В начале марта Мэйзи и Уилл забрели в лес, где росли высокие деревья, а из прошлогодней листвы выглядывали дикие фиалки со слезинками в глазах. Мэйзи одолевало беспокойство, она прижалась к земле, но ее мягкая, сырая прохладность почему-то напомнила студенистое лицо Шона Макэвоя. Мэйзи вздрогнула и выпрямилась.
— У тебя бабочки живут в глазах, Уилл, бабочки, правда. С яркими крылышками. Не веришь? Вот, попробуй сам — зажми глаз пальцем, и ты их увидишь, они машут крылышками.
Как уродлива, как безобразна земля. Пятна грязного, подтаявшего снега, а между ними, словно большие болячки, темнеет сырая почва; короста опавшей листвы, из которой выглядывают фиалки. Жирные деревья с маслянистыми почками и раздутые груди прерии. Уродство. Чтобы не видеть всего этого, она подняла взгляд к небу, но и там громоздились большущие, раздувшиеся животы, черные и трупно-серые, они разбухали, становились дряблыми, рыхлыми, одно облако-брюхо налезало на другое, сливаясь в середине неба в нечто исполинское, непомерно раздутое. Как ее мать. Ночь, потные тела. К ней подкрадывалась тошнота.
— Ты думаешь, я вру, — вот приложи к глазам пальцы, увидишь. Правда, бабочки.
Она чувствовала, что и слова раздуваются внутри нее, выходят с болью, с кровью, окрашенные красным. Она стала яростно избивать Уилла. Потом ослабла, размякла и плача спрашивала:
— Всю зиму прожить в одной комнате, это как, в одной комнате — целую зиму? — Он молотил по ней кулаками, но не больно. — Ой, Уилл, ой, Уилл, ах, если б я был лам-ти-тумом… уродливые стихи. Раздутые, как брюхо.
Этой ночью она проснулась и, похолодев от страха, увидела отца, который, будто обезумев, тряс ее за плечо.
— Проснись, ну, проснись же! Мама сейчас родит ребенка, нужно к ней пойти и кое-чем помочь. Я сейчас еду к Эллисам. Уилла и Бена беру с собой. Подогрей-ка мне воду, быстро.
Снова навалилась тошнота. На кухне сидела мать, ее лицо было невидящим, но черные калитки глаз распахнуты, только вглядывалась она в нечто очень уж далекое, неразличимое.
— Мамочка! — закричала перепуганная Мэйзи и уткнулась ей в колени головой. — Мамочка!
На мгновенье взгляд Анны обратился на нее с сочувственным и обеспокоенным выражением.
— Не волнуйся, Мэйзи, ничего страшного. Время подошло мне родить ребеночка. Ведь просила же отца не оставлять тебя тут! — Затем ее лицо опять стало чужим, тело напряглось, рука вцепилась в спинку кресла. Отрывисто выговаривая слова, она сказала: — Ступай, растопи печку. А потом мы пойдем в спальню, ты поможешь мне постелить постель.
Мэйзи разгребла в печке почерневшую золу, забегали язычки пламени, и огонь разгорелся ярче. Уныло дребезжала вода, когда она наливала чайник и ведро. Но впереди еще самое страшное — спальня. Мать стояла на коленях перед комодом и вынимала из ящика простыню.
— Вот, — сказала она как-то безучастно, — постелим эту. А потом вытащи вон оттуда газеты.
— Да, мамочка. — Снова в груди тошнота, сгущается, твердеет. — Да.
Пришли наконец-то. Мэйзи сразу же сбежала, укрылась в ночь. Но звяканье их голосов неслось вдогонку. Слова вылетают то громко, то тихо. Мэйзи обхватила себя руками за плечи и плюхнулась в мягкую пыль. Сиротливый ветер поглаживал ее волосы, ласково пробегал по телу. Но тошнота не уходила, не желала отступать. Да, мамочка. Лицо как маска, очистившееся, суровое. Скорей бы вспомнить те летние танцы, когда смех вскипал как пена; но все заслоняет это лицо. Да, мамочка. Миссис Бергем что-то говорит, мол, воды уже отошли, роды сухие. Мэйзи залезла в курятник, чтобы не слышать. В темноте затаился дом, там люди, а за домом поля.
Удивительно — ей вдруг захотелось есть. Даже язык закололо, и пошла на убыль тошнота. Она втягивала носом воздух, вынюхивала запах еды. Нашла яйцо, еще теплое. Проглотила, и тут же его вытолкнуло назад — струей, прямо на землю. Да, мамочка. Мама, я больна. У тебя в глазах живут бабочки. Может быть, там в небе звезды, знакомые звезды. Легкая, невесомая, словно ступала по воздуху, а не по земле, Мэйзи вышла во двор и запрокинула голову. Бледные, запавшие, туманные, будто сквозь слезы глядят — звезды. Где тот человек, о котором ей рассказывал Колдуэл, заслоняющийся щитом от звезд? Где та яркая звезда, за которой она бежала тогда, на закате? Нет, совсем чужое лицо — лицо неба, горюющего над ней, стало вдруг чужим, как лицо матери.
Читать дальше