Поскольку Джо в полночь уже должен был находиться на работе, время после ужина ценилось особенно. Если они не играли в вист со Стаком и его новой женой Фэй, если не сидели с чьими-нибудь детьми или не пускали к себе посплетничать на часок Мальвону, чтобы та не чувствовала себя предательницей, они садились играть в покер на двоих, покуда не приходило время ложиться под лоскутное одеяло, которому уже вышел срок и которое скоро будет разорвано обратно на тряпочки и лоскутки, а они купят хорошее шерстяное одеяло, подбитое атласом. Желательно голубое, хотя этот цвет быстро пачкается, с улицы летит копоть, сажа и чего только не летит, но Джо настаивает на голубом. Ему хочется забраться под одеяло и прижаться к ней. Взять ее руку и положить к себе на грудь, на живот. Прижавшись к ней в вечернем сумраке, он представляет, какие формы принимает окутывающий их голубой покров. Вайолет все равно, какого оно цвета, лишь бы бежала дорожка атласа, именно атласа, под подбородком, и остудила бы их жар навсегда.
Лежа рядом с ней, лицом к окну, он видит, как темнота за стеклами сгущается и образуется из мрака плечо с текущей по нему тонкой струйкой крови. Медленно, медленно оно превращается в птицу с красным проблеском на крыле. А Вайолет кладет ему руку на грудь, словно это нагретый солнцем край колодца, и внизу, в глубине, кто-то готовит подарки (карандаши, мыло «Японская роза») для них для всех.
Как-то вечером – это было в 1906 году, они еще не перебрались в Город – Вайолет вернулась с поля в их маленький на скорую руку обставленный домик, когда еще не спала дневная жара. Она медленно сняла с себя комбинезон, стащила выцветшую рубаху без рукавов вместе с головной повязкой. На столе рядом с плитой стоял эмалированный таз в бело-голубую крапинку с выщербленными краями, полный воды и накрытый полотенцем от мух. Ладонями вверх, пальцами вонзаясь в прохладную гладь, Вайолет опустила руки в воду и ополоснула лицо. Зачерпывала пригоршню за пригоршней, плескала, мешая пот с водой, пока не остыли лоб и щеки. Затем омылась сама, макая в таз полотенце. С подоконника взяла белую сорочку, выстиранную утром, набросила через голову. Наконец, села на постель расплести волосы. Узлы, сделанные с утра, растрепались под платком и теперь являли собой комки мягкой шерсти, сладостно щекотавшие ей пальцы. Она сидела, воздев руки к волосам и погрузившись в запретное наслаждение, как вдруг заметила, что забыла снять тяжелые рабочие башмаки. Носком правой ноги она спихнула левый башмак. Усилие оказалось непомерным, и едва успела она с легким удивлением понять, что все-таки сильно устала, ее словно накрыло мягкой широкой шляпой, темной и ветхой, как и все в доме. Вайолет ничего не почувствовала, когда плечо ее коснулось подушки. Она уже спала. Спала глубоко и покойно, утопая в цветных снах. Жара стояла безжалостная, всепроникающая. Как голоса женщин из соседних дворов, певших «Беги скорей, беги в далекую землю, в Египте укройся…» Перекликавшихся друг с другом, куплет за куплетом.
Джо уезжал на два месяца в Кросленд, вернувшись же и открыв дверь дома, он увидел Вайолет, ее темное девичье тело, придавленное к кровати сном. Она показалась ему хрупкой и открытой для проникновения везде – кроме ноги, левой, на которой остался грубый мужской башмак. Улыбнувшись, он снял свою соломенную шляпу и присел на край кровати. Одна рука ее подпирала щеку, вторая лежала у бедра. Он смотрел на ее крепкие ноготки, под стать мозолистой ладони, и впервые заметил, как красивы ее руки. За белым рукавом сорочки, мускулистые, ужасно худые, но гладкие как у ребенка. Он развязал шнурки и стянул с нее ботинок. Наверное, ей стало легче во сне, и она засмеялась, легким счастливым смехом, которого он никогда раньше не слышал, но который ей так подходил.
Когда я смотрю на них теперь, они больше не напоминают мне рисунок сепией, неподвижные, теряющие очертания в свете будущего дня. Пойманные в ловушку между было и должно быть. Они – настоящие, теперь, для меня. Фокус наведен, резкость максимальная, щелчок. Интересно, знают ли они сами, что они есть звук щелкающих пальцев под уличными чинарами. Его услышит чуткое ухо, когда поезд затихнет на остановке и перестанут гудеть моторы. Даже когда их обоих нет, когда их не наблюдают ни городские кварталы в центре, ни зеленые улочки в Саг-Харбор, щелчок все равно есть. Этот щелк – в туфельках на ремешках дебютанток с Лонг-Айленда, в блестящей кайме их нахальных коротких юбок, взлетающих вверх, летящих вниз, плывущих под музыку, пьянящую больше любого шампанского. Он в глазах пожилых мужчин, смотрящих на девушек, и в глазах молодых парней, обнимающих их. Он в изящной расхлябанности мужчин в смокингах, небрежно засовывающих руку в брючный карман. Их зубы белы, их волосы гладки и расчесаны на прямой пробор. И когда они берут за руки девушек на ремешках и ведут их прочь от людского столпотворения и излишне ярких огней, что, как не этот щелк, заставляет их медлить на темном крыльце, тихо покачиваться под граммофонную пластинку, крутящуюся в чьей-то гостиной. Прищелкивание темных пальцев гонит их в «Розленд» [27], к «Банни» [28], на дощатые променады у моря. В места, куда их папаши предупреждали их носу не совать, а матерям даже страшно о таком подумать. И страх этот, и запреты – от щелкающих пальцев. И от тени. Сосланная на одни улицы, запрещенная на других, где обитатели могут спать спокойно, тень лежит – вот здесь – на краю сна, прячется в складочки утренней гримасы. Вот она, в живой изгороди из кустов бирючины, бегущей вдоль проспекта. И вон там, скользит по комнате, наводит порядок в одном углу, прибирает в другом. Сидит, сгорбившись на обочине, скрестив запястья, и прячет улыбку под широкополой шляпой. Тень. Покровительственная, заботливая, гостеприимная. Впрочем, иногда не очень. Иногда она подкарауливает по углам, ее поверхность не вогнута, а выпукла, она выбрасывает щупальца, и ее надо палкой загонять назад. Пока не ударила, не щелкнула пальцами.
Читать дальше