Ее родители стояли у плиты — у них была привычка стоять там, греясь. И стояли там теперь, хотя она была совсем холодной. Эви посмотрела на решетку, где зола уже стала белесой, на пустое ведро из-под угля. Ее мать, чуть слышно напевая духовный гимн, рассеянно помешивала кукурузную кашу, комкастую и застывшую.
Эви сняла пальтишко и повесила его на задней двери, старательно не глядя в зеркало над тумбочкой из-под граммофона, где у них стоял тазик для мытья. Она нашарила в ящике тряпочку и утерла влажное лицо, по-прежнему отводя глаза от зеркала. Прежде она разглядывала себя в зеркале, стараясь понять тайную причину, обнаружить недостаток, из-за которого папа и мама всегда смотрели мимо нее, всегда разглядывали что-то в другом углу комнаты, что-то за окном. А потом Эви перестала смотреть на себя в зеркалах, отворачивалась от своего отражения в окнах, мимо которых проходила, и даже в лезвии ножа.
Она села у кухонного стола, стащила галоши, с которых капала вода, потом тщательно вытерла половой тряпкой натекшую на линолеум грязную лужицу. Мама подошла к столу с тарелкой каши и ломтями хлеба, так и не вынутыми из формы для выпечки. И придвинула к Эви банку с сиропом.
Эви кое-как открыла крышку и намазала ломти тоненьким слоем сиропа, потом начала откусывать — нервно, по крошке, будто человек, которому нехорошо, и он боится, что от еды его вывернет наизнанку. Она вынуждала себя дышать, вслушиваясь в напряженный голос мамы, поющей «Иисус — весь мир мой».
Эви кончила есть, она беззвучно положила вилку на тарелку, теперь пустую, и сидела, изо всех сил сдвинув колени и ступни, вжимая локти в бока. И чувствовала себя очень большой, очень заметной.
«Десять отнять один будет девять… — безмолвно она начала игру, которую придумала на уроке мисс Бербейкер, когда выучила вычитание. — Девять отнять один будет восемь, восемь отнять один будет семь, семь отнять один будет шесть»… А потом: «Эви отнять пальцы на ногах будет девять, Эви отнять ноги будет восемь, Эви отнять руки будет семь… Эви отнять лицо будет один, Эви отнять»…
Тишина — мама соскребла оставшуюся кашу в банку и поставила в ледник. Обтерла руки о фартук по бокам, достала из угольного ведра совок и стала выгребать с решетки холодную золу.
Тут отец сказал Эви, не глядя на нее:
— Иди наверх, девочка.
Она поглядела на повернутое в сторону лицо матери, на щеку, все еще в пятнах старых синяков. Мама сказала:
— Слушайся папу, Эва-Лина.
Эви попыталась сглотнуть сквозь кулачок ужаса, сжавший ей горло. Она начала подниматься по лестнице, папа шел следом. Они вошли в спальню, совсем темную, если не считать полосок белого света по краям оконной шторы. Папа дернул штору так, что она взлетела вверх с громким щелчком. Свет городских часов залил комнату, вокруг которой с гвоздей, вбитых в стены, свисала их одежда — мамина, папина и ее — подобие пустых бесформенных фигур, заполнявших узкую комнату, сжимая ее пространство так, что оно могло вместить только кровать, мамину качалку, комод без ножек.
Эви на негнущихся ногах подошла к родительской кровати и уставилась на ровный рад нужников, словно ненастоящих в свечении больших часов. В тишине каждый звук раздавался четко, усиленно. Она услышала свистящий шорох папиного ремня, когда он тащил его из брючных петель, а когда вешал на гвоздь, пряжка чуть-чуть звякнула. Она не могла посмотреть на него, но знала, что сверкающий циферблат высеребрил его наготу патиной ледяного света.
Матрас накренился, когда он всей тяжестью опустился на кровать. Она чуяла кроличью кровь на его руках, прилипших к ее липу, когда он притянул ее к себе. Она упала на колени, и он ее выпустил. Эви закрыла глаза, ее взгляд обратился вовнутрь, и она увидела, как городские часы разлетелись на стеклянные осколки, заставив их окаменеть от взорвавшегося морозящего света.
Внизу в кухне ее мать все пела и пела тихим напряженным голосом:
— Иисус — весь мир мой, жизнь моя, всей радости начало… Он друг мой каждый день, и без Него я пала…
В эту ночь на заднем дворе, когда Рад давно уснул, Эви набила снега в рот и стояла на холоде, пока онемение не наползло на нее, словно вторая кожа, и она не перестала что-либо чувствовать. Совсем перестала.
Эви стояла на плоской вершине Поросячьей Беды. Снова шел снег, ложась на дугу подъездной дороги у подножья склона. Она так хорошо изучила расписание мистера Бэррона, что могла даже не смотреть на городские часы. Его «паккард» с Сетом Прайсом за рулем всегда сворачивал на эту дорогу фазу, как закатывалось солнце, точно, когда часы начинали отбивать пять. И в приближающихся лучах фар будут кружить хлопья, выхваченные из ранних зимних сумерек.
Читать дальше