Эви пошла назад через дорогу и начала взбираться на вершину Поросячьей Беды, вдыхая запах свежевыпавшего снега, висящий в воздухе. К тому времени, когда она вскарабкалась на плато, небо совсем потемнело. Бин и Джо Бой следили за ней с почтительного расстояния, полные настороженности и нетерпения, хлопая руками по бедрам и подпрыгивая, чтобы согреться. Бин крикнул ей:
— Лучше поторопись, Эви!
И Джо Бой повторил:
— Ага, лучше поторопись!
Эви замкнула уши от их голосов и вцепилась в санки. Она вся горела ожиданием, ее тело устремлялось вперед ко второму полету вниз — бежало, падало с санками, неслось сквозь ранние зимние сумерки, еле касаясь наста, — и через дорогу к частоколу деревьев по ту сторону.
Второй спуск был даже лучше первого — холоднее, свободнее. А потом она медленно взобралась на Поросячью Беду и молча отдала санки Бину. Он выхватил их у нее и побежал с братом зигзагами по снегу, вопя:
— Ты свихнутая, Эви Тумс!
Эви вздрогнула.
— Нет! — Она смотрела вслед мальчишкам сквозь сгущающийся сумрак, пока они не свернули к Ряду. И снова крикнула: — Нет!
Горло у нее саднило. Внезапно подступила вялая сонливость. Стряхнув снег с варежек, она засунула руки в рукава, точно в муфту, и стояла, наблюдая за огнями, которые мало-помалу вспыхивали в окнах домов, составлявших Ряд. С Поросячьей Беды она видела всю улицу, включая ее собственный дом и соседний, залитые жутким светом от часов на башне ратуши. Она жила в Старом Ряду, в одном из двухкомнатных домишек, которым Ряд и был обязан своим названием, — шесть деревянных, построенных вплотную жилищ. Некрашеные, не дома, а узкие коридоры: внизу кухня, наверху — спальня, все под единой жестяной крышей, с параллельным рядом нужников по краю общего заднего двора.
Старый Ряд выглядел особенно тесным и убогим потому, что соседствовал с ратушей, задний фасад которой из-за какого-то просчета в планировке почти вторгался в узкий задний двор Ряда. С декоративной башенки на крыше ратуши в задние окна всех домов Старого Ряда бил холодный свет. Почти все жильцы занавешивались от него темно-зелеными шторами. Только не отец Эви. По ночам он открывал штору, так что часовой циферблат светил прямо в спальню жестким прожекторным светом, выжигавшим тени в самых дальних углах. Для Эви циферблат был пустым, лишенным век глазом, который видел все и следил за всем.
Пошел мелкий снег. Эви подумала о своих санках. Теперь они снова стояли на полке Большой лавки Шакла в Дорси. Когда два месяца назад она в первый раз увидела эти санки, то отвела глаза. Испуганно. Это был подарок на день рождения — ей исполнилось одиннадцать. Санки! То, чего она хотела больше всего, даже больше поездки на ярмарку в Дорси, где по воздуху ходила девушка с крылышками из сплошных блесток.
Но когда папа прислонил санки к стене в кухне, в горле у нее поднялся комок. Подарка от папы она не хотела. Когда он что-то дарил, у нее было только одно желание — убежать. Летом он принес домой для нее набор камешков. Она оставила камешки на кухонном столе, и убежала в нужник, и сидела там на неровном шершавом полу, привалившись спиной к хлипкой двери на задвижке. И все еще сидела там, когда стемнело.
Папа высадил дверь, Эви приподнялась, попятилась и наткнулась на закрытое крышкой сиденье, а он посветил ей в лицо фонарем. И словно пригвоздил ее взглядом. Он молчал и только смотрел на нее — долгим, прищуренным, неподвижным взглядом, словно видел ее в прицеле своего охотничьего ружья. В ушах у нее отдавался стук сердца.
Если не считать этих редких долгих взглядов, папа почти никогда не смотрел на нее. И мама тоже. Они редко смотрели на нее или друг на друга и почти не говорили — только осколочки, обрывочки, которые падали на дно колодца густого молчания: «Принеси бидон с керосином». «Сходи еще за початками». И мама: «Принеси мне мою Библию, Эва-Лина».
Когда Эви была еще в третьем классе, она часто просыпалась по ночам от скрипа и полязгивания пружин кровати в спальне у нее над головой, глухого толчения, отдававшегося в стенах, в полу, и голос матери, как натянутая проволока: «Иисусе… смилосердствуйся!» Звук этот был повсюду, Эви не затыкала ушей, а изо всех сил прижимала одеяло к глазам, пытаясь отогнать образы, которые, как враги, вырывались откуда-то изнутри нее. И дышала она так часто, что грудь тряслась и подпрыгивала.
Отец часто разрубал молчание в доме, говоря: «Иди наверх, девочка». Иногда он выжидал, пока мама не уходила из дома, но чаще она стояла прямо тут, в кухне, или сидела у плиты со своей Библией, старалась унять дрожь в руках, а глаза ее пряталась за стеклами очков для чтения. И Эви шла наверх. Она никогда не плакала. Она научилась подавлять слезы, загонять их назад. И возникали они словно бы не в глазах, а в горле. Оттуда она загоняла их ниже, в грудь, в полный до краев резервуар, всегда полный, давящий, и она боялась утонуть внутри себя.
Читать дальше