В сумерках, в ту пору, когда совершенно чистый небосклон только что утратил дневное сияние — над ним еще рдело подожженное закатом облако, Федор подошел к костру, ведя заседланного коня. Он подошел с цигаркой в зубах — прикурить. У загасшего костра, засучив рукава ветхой, неоднократно чиненной кофтенки, сидела Варвара Пропаснова и выскабливала ножом закоптелый котел. Федор поискал былку или щепку, чтобы достать огня. Варвара быстро привстала на колени, ковырнула пепел ножом и подкинула Федору кусок блещущего жара. Он улыбнулся ей в знак благодарности.
— Как Надежда Андревна? Поправляется? — спросила она, снова усаживаясь перед котлом.
— Надежда Андревна ничего, герой, — сказал Федор, нагибаясь и притыкая к жару цигарку. — Это она немножко было перед родами сдала. А поднялась-то она тут же… Ничего, крепчает.
Варвара несколько раз опять чиркнула ножом.
— Давно я, Федор Матвеич, собираюсь спросить у тебя, — несмело начала она, — да все… Говорят, в Питере ты бывал, в том доме, где великие люди заседают, какие революцию начинали. Ленина, случаем, не посчастливилось тебе увидеть?
Федор глянул в ее лицо, окрашенное отблесками разворошенного жара. Он нисколько не удивился такому, казалось бы, внезапному вопросу: с этим вопросом хуторяне к нему уже обращались, и не раз.
— Нет, Варвара Григорьевна, не посчастливилось, — с сожалением сказал он, отнимая зачадившуюся цигарку. — Ленина не видел. Нет. Не пришлось. Не пришлось, Варвара Григорьевна. Его и в Питере-то не было как раз. Сталина одного лишь видел. И даже выступление его слышал.
— Сталина? А он что же: с Лениным заодно?
— Ну, как же. Конечно, заодно. Из его помощников.
Варвара помолчала.
— И какой же он из себя… Сталин? Вблизи его видел?
— Вблизи, Варвара Григорьевна. Вот как тебя. Вошел, а у нас — шум, гам, споры. Фронтовики, известно! Ну, сразу все притихли. Он улыбнулся и фуражку снял. Простой по виду. Кавказец, а по-русски хорошо говорит, почти чисто. И сейчас помню его слова: фабрики — рабочим, земля — хлеборобам. Власть рабочих, трудовых казаков и крестьян.
Федор раскурил цигарку, повернулся к коню и, торопясь, стал закидывать поводья. Варвара вздохнула: ей хотелось бы еще порасспросить его. Но он был явно чем-то озабочен, спешил куда-то, и задерживать его она не решилась.
Через секунду он уже был в седле. Роняя из цигарки искры, чуть клонясь вперед, к лоснившейся оковкой луке, нащупал носком сапога стремя, разобрал поводья. Конь, строча надрезанными ушами, подобравшись, стоял как вкопанный. Федор будто и не понукал его — ни плетью, ни каблуком, но конь, повинуясь ему, сразу же, с места зарысил и, прибавляя бег, свернул на полевую, застланную живучим копеечником дорогу, что по-над курганами шла в хутор.
А немного погодя на ту же дорогу, уже скрытую темью, выезжали, гремя на бороздах, два пароконных фургона. Передней парой правил Артем Коваленко, второй — Парамонов Алексей. А в обоих фургонах, весело гомоня, толкаясь, плотно сидели хуторяне, решившие с сегодняшнего дня перейти на обыденку: день — в поле, на ночь — домой.
Петр Васильевич Абанкин снаряжался в путь, и дальний: на станцию, в Филоново. Снаряжался он очень старательно. Даже пегую свалявшуюся бороду расчесал гребенкой, распушил ее перед зеркалом. И сапоги надел дорожные, юфтевые, навек пропитанные дегтем. Только вот беда: стан дородный не мог уже выпрямить, как бывало, — хоть во фланговые, а все будто нижняя часть при ходьбе малость отставала от верхней.
Для безропотной Наумовны, все в жизни принимавшей за божью милость или кару, это было так внезапно, что она сначала перепугалась, увидя старика в прежнем обличье. Всю весну просидел взаперти сыч сычом, носа длинного, с пучками курчавых, несмело выглядывавших из него волос, за калитку ни разу не высунул, а тут на ночь глядя вышел принаряженный, и — важно так:
— Сготовь мне с собой… подорожники! Поеду, знычт… денька на два.
«Уж в твердой ли он памяти? — подумала Наумовна с тревогой. — Что стряслось?» Ведь давно ли — утром сегодня — ей смотреть на него было прискорбно. Вел себя, как будто у него не все дома, очень даже подозрительно: шлепая толстыми босыми с уродливыми пальцами ступнями, расхаживал по пустым комнатам и все мычал непутевое, как ей казалось: «Мане, текел, фарес…»
Наумовна стряпала. Была поминная Фомина суббота — на первой после пасхи неделе, — и она готовила поминки. Присматривая за стариком, отрывалась от печки, тихонько приникала к двери, и морщинистые губы ее горестно сжимались. «Маня, Маня… беда мне с тобой, затворником! Заговариваться начинаешь». Невдогад было ей, век проведшей в услужениях старику, что сокрушаться ей решительно пока не о чем было, что слова эти, пугавшие ее, очень даже путные. Их перенял Петр Васильевич у отца Евлампия на его последней с амвона проповеди, и запомнил: «Мане, текел, фарес — взвешено, сочтено, определено».
Читать дальше