Мой старик, видно, продолжал выпекать хлеб брата Доменико. Он замешивал тесто на воде, затем добавлял туда дрожжей и наконец лепил два круглых хлеба, не забыв оставить закваску на следующую неделю.
Найдя на прежнем месте второй каравай, я убедился, что старик выпекает хлеб и для меня. Я подумал, не следует ли мне поблагодарить его, и пошел к подвалу, где он теперь обосновался. Дверь была заперта изнутри. Я постучал, потом толкнул дверь — она не поддавалась. Заглянув в низкое запыленное оконце, я попытался разглядеть, что происходит в комнате. Старик сидел среди множества неизвестно чем заполненных мешков. Я постучал в стекло. Он не шелохнулся. Я постучал сильнее. В ответ раздалась ругань, задребезжали стекла. Я понял, что мог принимать от старика помощь, но не должен был приближаться, надоедать ему, не должен был вторгаться в тот мир мусора и отбросов, охрана которого стала теперь целью его жизни.
Мертвый город — как умолкнувший музыкальный инструмент. Улицы, площади, переулки, которые раньше усиливали шумы и голоса, образуя хорошо настроенный резонатор, теперь были пусты и немы. В разных частях города я записал на магнитофон свои шаги, свои возгласы. В городе больше не жило эхо. Звуки безвозвратно поглощали пыль. Они падали на землю, словно пустые гильзы к ногам стрелка. Включив магнитофон на запись, я посвистел. Затем отошел в сторону, чтобы услышать воспроизводимый звук издали. На расстоянии десяти метров уже ничего не было слышно.
Когда я родился, в Городке было очень грязно. Но та грязь отличалась от нынешней; она начиналась в октябре — от дождей раскисали все проселочные дороги, и крестьянские башмаки приносили эту грязь в город, оставляя ее на улицах, площадях, в магазинах, мастерских и кабаках. В ноябре и декабре слой жидкой грязи достигал полуметра, потому что выпавший снег таял и смешивался с землей. Жители ходили в резиновых сапогах — конечно, те, у кого они были, — и казалось, что все двигаются замедленно, как во сне. Летом дороги высыхали, и тогда на месте болота появлялась пыль. Она становилась все мельче и легче, и ветер разносил ее повсюду. Пыль залетала в дома, оседала на мебели, на одежде, на заборах, покрывала окрестные поля. Недели на три устанавливалась жуткая жара, и люди вдыхали раскаленную солнцем пыль.
Признаюсь откровенно: от всей более чем тысячелетней истории моего Городка, куда входят и мое детство, и детство моих родителей, и их старость, и дряхлая старость бабок и дедов, у меня сохранились лишь звуковые воспоминания. Помню звонкие щелчки, с какими падали в ноябре на мостовую конские каштаны, что росли у вокзала, и звук шагов в утреннем тумане, когда мы спешили на поезд. От вокзала уходила к соседнему городу узкоколейка. Многие горожане ездили туда на маленьком — всего из нескольких вагончиков — поезде за покупками или на учебу. Каштаны падали на землю, их колючая оболочка раскалывалась, а я испуганно вздрагивал и оборачивался, чтобы посмотреть, не крадется ли кто за мной по пятам, и до рези в глазах вглядывался в плотный туман, пытаясь увидеть источник звука.
При мне разрушилась и вилла графов Онтани — самого древнего семейства в городке. При мне там жили только восемь старух и их внук. Эти тщеславные бабки и прабабки уже тогда были единственными, в чьих жилах текла кровь Онтани. Потом и они вдруг начали помирать каждый год, а то и по две разом, и на вилле в течение восьми или девяти лет царил траур. Их внук рос под присмотром семейного нотариуса и служанок. В двадцать лет он уже совершал длительные поездки за границу. Городок покидали многие, но все они уезжали в поисках работы. Граф Онтани был единственным, кто ездил не на заработки. Он покидал Городок ранней весной в сером костюме, а возвращался в белом, потому что уже вовсю пекло солнце. Затем в конце лета он отбывал одетый в белое, а появлялся вновь в сером чесучовом пальто. В Городке он ни с кем не раскланивался. Два раза в день — утром и вечером — граф проходил через площадь, совершая свой обычный моцион: он любил прогуливаться по длинной галерее у банка. Изредка его видели и довольно поздно, однако в кафе он не заглядывал, а останавливался поговорить с единственным во всем Городке шофером. Граф садился рядом с ним в машину, и они беседовали, разглядывая сквозь туман бездомных собак. Настал день, когда граф отказался от путешествий за границу и заперся в своем доме. С тех пор туда зачастили врачи. Он потерял рассудок и умер в 1948 году.
Читать дальше