– На поводке–то ничего.
– Ступайте, – поддержала мать. – В такую жару грех дома сидеть.
– Викентия не терпится приголубить?
Николай Егорович заметно порастерял свою обычную невозмутимость, придирался к словам, мельтешил. Каждую минуту помнил, что в понедельник, через день, наступит роковое собрание. Все сразу обрушилось н-а него. Верно, беда не приходит одна. Нарушилось гладкое течение времени, взбаламутилось. «Полезно, – убеждал он себя. – Это полезно. Чтобы не заплесневеть».
Перед уходом он заглянул в комнату к Викентию. Тот читал газету и слушал передачу «Здравствуй, товарищ!». Звук приглушен до воркования.
– Нам с тобой от разговора не уйти, – сказал Николай Егорович, – не отмолчаться по углам. И разговор будет противный и тебе и мне. Сейчас ты к нему не готов, да и я, пожалуй. Давай так’и условимся, никаких шагов не предпринимать до нашего разговора.
– Папа, и так все ясно. Не надо разговоров. Ничего нового ты мне не скажешь.
– Что тебе ясно?
– Ах, папа!
– Это «ах» тебе только и ясно.
Викентий отложил газету.
– Надоело! Понимаешь, отец, надоело! Проповеди ваши я назубок знаю. Их в школе любой октябренок наизусть учит… Факт совершился, я вляпался в грязную историю. Мне и выпутываться, оставьте меня в покое.
Николай Егорович ощутил движение опасного нерва. Этот нерв давно не шевелился в нем – лет двадцать. Раньше, бывало, доставлял много хлопот. Он помнил, что утихомирить занывший нерв может только немедленное энергичное действие. Он с наслаждением вдруг представил, как выталкивает этого хлипкого наглого мальчика за дверь: и такого, как есть, в трусах и грязной, порванной на плече майке, спускает с лестницы.
– Еще что скажешь?
– Повторяю: оставьте в покое! Оставьте меня! Вы правильные, умные. Оставьте меня!
Николай Егорович уловил один удивительный нюанс. В крике сына звучал совсем не тот смысл, что в словах. Он сказал: «Оставьте в покое!» – а крик умолял: «Не уходи, продолжай, отец!» Или он ошибается? Нет, ту же самую противоречивую мольбу читал он в суженных озверелых глазах Кеши. Открытие засветило в его душе ответную робкую надежду. «Не все потеряно, конечно, нет. Он очень слабый – мой старший сын, и не рожден для суровых потрясений. Но теперь не это важно».
– В покое я тебя не оставлю, не рассчитывай. Покой у тебя наступит в камере–одиночке, сынок. А пока ты еще не там, я рук не опущу. Они у меня сильные, Кеша. У тебя просто не было случая в этом убедиться, а вот он и выпал, случай. Это ничего, что я старый и вроде бы даже пенсионер. У меня в руках силы достанет, чтобы таких, как ты, десятерых жгутом скрутить.
– Угрожаешь, Николай Егорович? Лежачему угрожаешь… Однако, где' же твои принципы?
– Ты не лежачий, Кеша. Когда я в комнату к тебе вошел, ты действительно лежал, изображал умирающего лебедя. А теперь ты сидишь… Угрожаю? Предупреждаю, сынок. Чтобы ты не сомневался насчет моих намерений. А намерен я вернуть тебя обществу полноценным гражданином.
– Меры будешь принимать? Какие? – уже без надрыва, заинтересованно спросил сын.
– Как раз меры мы вместе и обсудим. После. Если нам их прокурор не уточнит.
– И все–таки?..
– Может быть, на другое жительство тебя переведу. Может, женю.
Викентий не выдержал, заулыбался все же, давненько не видел отец его настоящей улыбки. Она оказалась не злой, не ядовитой – сиротливой.
– Я думаю, папа, уснуть бы и проснуться лет десять назад. Когда мы с тобой за грибами с ночевкой махнули. Помнишь? Дождь был, гроза, а утром грибы, как ягоды, торчали гроздьями, как смородина. Помнишь?
– Помню.
– Вдвоем мы были, ты и я. В лесу. Ты в какую–то яму угодил, промок по пояс. Помнишь?
– Помню.
– С тех пор я, кажется, и не жил. Перебирать больше нечего. Почему? Не урод, я, не преступник. Умишко имеется. Почему так пусто годы прошли, лучшие годы, молодые? Никого не встречал. Ни к кому не привязался. Никакого дела не завел. Половину оттопал срока, а оглядываться не на что. Ничего там нет – позади. Кроме леса с грибами. Так этого вроде мало.
– Мало, – подтвердил Николай Егорович, не удержался, съязвил. – Теперь зато будет что вспомнить.
Викентий отшатнулся: «Эх ты, отец… я с тобой…
а ты!»
Егор заглянул в комнату.
– Папа, тебя ждать?
– Сиди дома, Кеша, – приказал Карнаухов, – из дома ни ногой. Мать не тревожь глупостями. Про грибы можешь с ней поделиться, а про остальное – молчок.
Викентий проводил отца затравленным взглядом. Что–то в нем прорастало новое, О'Н это чувствовал, что–то копилось и требовало исхода. Суровый, желчный отец был ему незнаком. Вызывающий, полный яростного презрения голос младшего брата преследовал. Опасность подстерегала из всех углов; пряталась в подъезде, городских сквериках, проникала и сюда, в спальню; сама спальня напоминала ему клетку, куда его посадили и будут держать неизвестно до каких пор. Чтобы преодолеть это муторное состояние, он выбегал на улицу, кружил вокруг домов без всякой цели, зорко озирался, вздрагивал, если из–за поворота неожиданно возникала фигура, панически трепеща встречи с дружками, объяснения, кровавой расправы, – и быстренько, бегом возвращался домой, прятался в спальне, часами валялся на постели с открытой книгой, не читая, ни о чем не думая, набрякнув страхом и безмерной жалостью к себе. Ему никто не звонил, и это было нехорошим, опасным знаком. Как–то он сам набрал номер Сивы, спекулянта, уломавшего его толкнуть золотишко, услышал в трубке свистящее, хриплое: «Алле!» – нажал на рычаг. Значит, Сива был дома, никто его не арестовал.
Читать дальше