— Я расплатился за них, — сказал Роб. — Правда, с опозданием.
— А может, и нет, — сказала Рина. — В общем, поживем — увидим. Люди, бывает, прощают своим должникам и после смерти; это мне доподлинно известно — мама через тебя отпустила мне грех.
— О чем ты? — спросил Роб.
— Отпустила. И тяжкий грех. Я понимала, что она в невменяемом состоянии, и все же ушла и оставила ее одну.
— В тот день, когда она умерла? Я думал, ты была дома.
— Я была в школе, — сказала Рина, — в ненавистной мне школе. Она попросила меня остаться дома, а я отказалась. Накануне своей смерти она пришла вечером ко мне в комнату, опустилась передо мной на колени и стала выравнивать подол платья, которое шила мне к выпускному вечеру (до вечера оставалось еще шесть недель, и она знала, что спешить некуда). Лампа у меня была не почищена, ей было плохо видно, и дело подвигалось очень медленно, так что я в конце концов сказала: «Мама, мне же уроки готовить надо». Она откачнулась от меня, села на пол и горько заплакала. А я стояла и не пыталась утешить ее — не двинулась с места, не дотронулась до нее (она была совсем рядом), не спросила: «Что случилось?», не поинтересовалась, что с ней. Немного погодя она сказала: «Пожалуйста, останься завтра дома. Давай кончим его». Я ни о чем ее не спросила, потому что знала, ей есть с чего плакать — накануне пришло письмо с сообщением, что родился ты и что Ева при смерти. Я считала, что ее слезы в порядке вещей, что со временем она успокоится. Я была слишком молода и не представляла себе, что от меня можно ждать помощи — никто мне ничего подобного не говорил. Поэтому я спросила: «Зачем это надо?» На это она не смогла ответить. Немного погодя она сказала: «Я думала тебя порадовать». И я ответила: «Вот уж нет». Остальное ты знаешь.
— Ты к этому непричастна.
— Тебя же не было здесь, — сказала Рина. — Причастие — никуда не денешься. Раз ты мог помочь и не помог, значит, ты причастен.
— Кто это сказал?
— Господь бог.
— И я помог тебе? — спросил Роб.
— Через тебя мне отпустили мой грех. Мама избрала тебя, чтобы снять его с меня.
— Каким образом?
— Я спасла тебя. Когда Ева решила посвятить себя отцу, я посвятила себя тебе, с полной готовностью — да ты и сам тянулся ко мне. Иначе ты погиб бы.
— А ты так-таки уверена, что я не погиб? — спросил Роб.
Рина внимательно посмотрела ему в глаза. — Пока что нет, — сказала она. — Конечно, возможность не исключена. У тебя впереди много лет и соответственно много возможностей. Говорят, что даже надежные старые корабли идут иногда ко дну в виду берега, ясным летним днем.
— Ты хочешь сказать, что у меня есть шанс спастись?
— Я ничего не хочу сказать тебе, дорогой мой. Просто думала свои утренние думы, а тут ворвался ты.
— Извини! — сказал Роб и поднялся, чтобы идти.
Она не стала останавливать его, лишь сказала: — Нет, нет, я была рада тебе. Надеюсь видеть тебя каждый день до конца своей жизни.
Снизу, минуя все преграды, до них донесся голос Евы, напевавшей что-то, — тихий, но достаточно чистый; мелодия была им незнакома — очевидно, плод долгого безмятежного сна.
17
Побрившись в ванной, Роб прошел через кухню (Сильви катала тесто для булочек, матери не было видно), а затем двором по мокрой траве в свою душевую кабинку, по-прежнему в этой части города единственный душ, пользовался которым, однако, он один во время своих наездов домой. Когда-то осклизлая, решетка пола была теперь суха, и вся обитавшая там нечисть — мокрицы, змеи и прочее — была представлена одним дохлым пауком, болтавшимся в углу кабинки и пропавшим, вероятно, от голода. Но старые трубы действовали, и, повесив брюки на единственный гвоздь, он, ежась, пустил воду, до боли холодную. Он встретил ее, как всегда, отчаянным воплем, затем взял кусок желтого мыла, закрутил кран и начал обстоятельно намыливаться с головы до ног. Всю зиму ему приходилось мыться в хозяйской ванне, наскоро ополаскиваясь, чтобы не киснуть в собственной грязи, но сейчас он не спешил. Привыкнув к холодной воде, он стал медленно оглаживать себя, чувствуя, как в нем нарастает удовольствие. Тело, верой и правдой служившее ему около пятнадцати тысяч дней, подарившее ему девяносто процентов всех его удовольствий, на котором лежала вина за смерть Рейчел и ответственность за все радости и горести, причиненные Мин, это тело вновь казалось на ощупь молодым, свежим и готовым к чему-то.
К чему? — да к самому себе. А почему бы и нет? Неужели ему мало сорока лет зависимости от других? Разве не учила его Ева еще двадцать лет назад, что тело способно находить утехи в себе самом, стоит только захотеть? Всесильный замкнутый мирок. Таким, впервые в жизни, он увидел себя сейчас. Он мог одеться, выйти из душа, завести машину и уехать, без слова прощания, без сожаления. Мог устроиться работать на верфях Норфолка или в Балтиморе. Снять скромную комнату с одним-единственным ключом. Кому от этого будет хуже? Ну, Мин погрустит с месяц, пока не отряхнется и не поймет, что счастливо унесла ноги. Хатч погрустит подольше, может статься, несколько лет, пока не уступит напору крови, наметанной в его жилах (Уотсоны, Кендалы, Гудвины, Мейфилды — все они будут предъявлять к нему свои требования); Рина будет грустить вечно, но не позволит грусти отразиться на своей размеренной жизни. Старый Робинсон! Ну кому причинил зло старый Робинсон за свою жизнь, проведенную в бегах? Уж, конечно, меньшему числу людей, чем Ева, сидевшая сиднем на одном месте, чем тот же Бедфорд Кендал, чем Форрест даже, с его потребностью вмешиваться в течение чужих жизней (одни черные батраки, читающие Овидия, чего стоят!).
Читать дальше