Мистер Хатчинс остался снаружи.
Роб сказал: — Рейчел, мистер Хатчинс. Приглянулась мне Рейчел.
Мистер Хатчинс снова протянул руку и погладил крышу. Затем шагнул в беседку, подошел к источнику и остановился. — Старую крышу настелил в тысяча восемьсот семьдесят третьем году еще мой дед, — сказал он, — когда увидел, что войну можно считать законченной и, следовательно, люди снова могут спокойно начинать хворать. Думал он главным образом о моей матери. Она была его младшей дочерью и за год до того вышла замуж за моего отца — Рейвена Хатчинса; они поселились здесь с ним, чтобы помогать ему ухаживать за теми немногочисленными посетителями, которые еще приезжали в пансион. Мое появление оказалось самым неудачным. Родился я на свет поздней осенью тысяча восемьсот семьдесят второго года — в самые ноябрьские дожди — и чуть не изодрал свою мать в клочья. Она была маленькая и узкая в кости. А я был с самого начала большой, в отцовскую породу, вот и уложил ее до конца зимы в постель. Весной, когда всем уже начало казаться, что она так и не встанет (а мой отец только и умел, что горевать — милый человек он был, но глупый и беспомощный), дед решил, что, если она поверит в целебные свойства воды, вода ее исцелит. К источнику подобраться было нельзя, его заложили досками, и из него никто не пил с тех пор, как во время войны одна ричмондская барышня-беженка заболела тифом и умерла, и ее мать объявила, что это все от воды — кто знает, может, и так. Я никогда не утверждал, что в ней есть что-то хорошее — мокрая и сернистая — если у вас во рту пересохло, или почесуха напала, или там зуд, тогда, глядишь, и поможет. А так лучше уж пить напиток, который вы пили в то воскресенье, когда появились здесь. Так или иначе, дед источник расчистил, снес старый навес и построил вот эту беседку — вдвое больше прежней. И знаете, мать моя поправилась, как ни странно. Через несколько недель она уже сидела на веранде, а к тому времени, как я начинаю себя помнить, была уже совсем здоровая. Вроде вас и меня, здоровее, чем мой отец. Они так и остались здесь, при пансионе. Я здесь вырос, ничего другого на свете не знаю. Это единственное место, за которое я б бога стал молить. Пансион всегда был скромный — десять комнат в лучшие времена. Мы о большем и не мечтали — ведь чуть подальше по дороге стоят санатории «Теплые ключи» и «Рокбриджские бани», но у нас создалась своя клиентура — пожилые люди, которые приезжали каждое лето посидеть в саду в качалках, поразговаривать, иной раз даже выпить кружку-другую этой вонючей воды. Хорошо для перистальтики — у нас на этот случай было четыре уборные. А главное, что их привлекало, — это стол. Готовила и подавала мама сама. Три раза в день она заставляла стол всякими вкусными блюдами, наваливала перед ними горы свежего хлеба и булочек — а помогали ей только я да моя сестра Лу, ну и Деллина мать (в горах тогда еще так не косились на негров). Но доехать до нас, как я уже говорил, было непросто — сперва поездом до Хот-Спрингса, а там уж я встречал гостей с фургоном и доставлял их сюда по старой ухабистой дорожке — несколько сердец перестало-таки биться во время такой поездки, и никакой водой запустить их уже не удалось. Ну, а главное, люди стали трудностей бояться, так что постепенно дело наше сошло на нет. Приезжала какая-нибудь вдовица, две-три ехидные старые девы. Я к тому времени уже вырос и поступил работать конторщиком в мануфактурный магазин Уилсона Хеммета. Дед умер. Мой отец-недотепа только и умел, что сидеть на веранде и молиться богу, чтоб он денег ему послал. Крохи, которые нам с матерью удавалось наскрести, приходили от случайно заехавших в эти края коммивояжеров да нескольких летних постояльцев (я матери помогал по вечерам, вернувшись со службы. Мы иногда возились с ней до часа ночи — выколачивали матрацы, пекли что-нибудь. Я помогал готовить несметное количество еды; мы с ней хорошо сработались). Но той весной мы так никого и не дождались — за исключением пауков, ящериц и толстых здоровенных змей. А потом я женился — сами знаете на ком. Она выросла в Гошене, неподалеку отсюда, у реки (ее родители приехали сюда преподавать из восточной Виргинии — с острова Уайт, — семья хорошая, начитанные люди), ну и мы подумывали податься отсюда, как только сможем. Я решил, что возьмусь за первую подвернувшуюся работу, лишь бы выбраться из этой дыры. Только ничего не подворачивалось — да и что могло подвернуться в тысяча восемьсот девяносто четвертом году, и еще на расстоянии (услуги-то свои я предлагал по почте). Наконец я решил попробовать самолично. А это значило, что нужно матери признаться. И вот как-то в субботу я спустился рано утром вниз (выпросил себе в магазине свободный день), мать приготовила мне завтрак (жена еще не вставала). Мать думала, что я иду, как всегда, на работу, и я решил — пусть так и думает. А жене сказал: «Только попробуй проговориться матери, куда я поехал, больше меня не увидишь». Но тут она тронула мое сердце — мать то есть. Она не слишком-то горазда на нежности была, за последние лет девять, наверное, ни разу меня не приласкала, но в то субботнее утро она подошла ко мне сзади — мы были одни в кухне — и нежно так коснулась моей головы, встрепала волосы своими длинными огрубелыми пальцами. Еда застряла у меня в горле. Просто убила она меня этим. Я подумал: «Я — Петр, и петух уже в третий раз прокричал!» Однако виду не подал и только молил бога, чтобы она занялась своими делами. Ну, оставила она в покое мои волосы, переложила руки мне на плечи, а сама все стоит позади меня, отчего мне не легче, и вдруг говорит: «Уйдешь ты от меня, так и чувствую на ощупь». — «Жарковато мне, — отвечаю. — Ты это хочешь сказать?» (было начало июня). «Нет, — говорит. — Не это». Тогда мы оба замолчали и стоим, не двигаемся, как два чурбана. Но тут на лестнице послышались чьи-то шаги, — спускалась вниз одна из наших постоялиц. И мать сказала мне: «Ну, говори скорее». Я проглотил холодный кусок мяса, который был у меня во рту, и сказал ей, не глядя: «Да, мы надеемся перебраться в Линчбург». И не успел я договорить, а она уже мне в ответ, как отрезала: «Ну и будь ты проклят». Но я все-таки уехал в Линчбург.
Читать дальше