— На фронте не один ты был, — заметил трезво и рассудительно Агеев, думая, чго речь шла про войну.
Фокин помолчал некоторое время.
— Когда б на фронте. А то в мирной-то жизни, — сказал он.
— Брось к черту эти бабьи слезы! — равнодушным тоном перебил его Савушкин и легко засмеялся, видимо не желая ничем опечаливать себя и оттого выработав ко всему презрительное отношение; однако в тоне его промелькнула еще и тень любопытства, должно быть, он проявлял интерес к истории, которую намеревался рассказать Фокин. — Все перемелется на муку. Куда уж нам таким до святости!
Прокофич сердито взглянул на Савушкина и, отвернувшись от него, веско и резонно произнес:
— Ты святых не касайся, не твоего это ума, — подчеркнул он значительным тоном последние слова и обратился к Фокину: — Как же это было?
— Было-то просто, вы все дело сами хорошо знаете, — произнес Егор Фокин, затягиваясь. — Дело было в тридцать шестом году. Вора Лодочку вы, чай, не забыли?
— Он у меня корову первотельную увел, не позабудешь, — засмеялся Прокофич, и в этом его смехе, и в этой его интонации не чувствовалось уже ни тени озлобления.
— Вор он был, понятно, толковый, украл немало, — вставил свое слово молчавший Бодров.
— Прямо сказать, с умом и талантом вор, — подтвердил Прокофич, — по деревням, я хорошо помню, напустил страху.
— С талантом крал, это правда, а вот ума его там не было, — покачал головой Агеев. — Потому как в краже ума никогда не бывает.
— Вот что правда, то правда! — почти воскликнул Фокин. — В то время я был председатель сельсовета. Вечером нас, активистов, собрали в Михаськине для инструктажу, чтобы утром идти в облаву на Яблоневую засеку, где Лодочка со своими хоронился в землянках. Двенадцатого февраля, едва начало светать, мы на лыжах достигли засеки. Из землянок выбили их в кальсонах. Лодочка из обреза ранил двоих товарищей НКВД. Был он сам в нательной рубахе, но сапог-то, знать, не сымал на ночь — выскочил в своем зеркальном хроме. Получил Лодочка четырнадцать ран — наскрозь продырявили пулями, как чучело, страшное дело! На пятнадцатой пуле он свалился, запрокинулся, зачал трястись, пошла розовая пена из губ. В этой самой нательной батистовой-то рубахе, красной от крови, кинули его в голые сани, повезли. Нам велено было везти его и дружков в районный центр, в Демидово, чтобы сдать куда следовало, ежели, понятно, будет мужик живой. С версту везли на двадцатиградусном морозе в одной рубахе, и тут я снял с себя ватник, накинул на него.
— Правильно, — вставил одобрительно Агеев.
Получив одобрение своему поступку, Фокин потушил недокуренную папиросу, заговорил уже не так досадливо и с заметным облегчением:
— На четвертой версте, как раз на спуске к богодиловской мельнице, Федька начал сучить по себе руками. Это я-то хорошо знал, перед смертью человек завсегда себя обирает, ему чистым на тот свет охота пойтить. Везли мы его втроем, и даже в таком положении, с пятнадцатью ранами, боялись мы его. Вдруг он подозвал пальцем Ивана Малявина. «Пить!» — прошептал Лодочка. Малявин молча показал на ствол винтовки: «Лежи, сука!» Вдруг Федька обперся на руки, захрипел, приподнялся. «По православному обычаю дайте глотнуть водки. Ради Христа хотя бы! У тебя вон в штанах бутылка!»
Цена-то за кражу стоила самой жизни, — тихо и медленно продолжал Фокин. — На мосту через Свирь Федька почуял неладное, прошептал: «Братцы, не убивайте, больше не допущу грабежа. Братцы, заблудший я! Не хотел я, не хотел я такого позору принять на себя, чистоту в душе берег, да так вышло. Пожалейте брата своего, примите покаяние, прощать надо людям — заблудшие они часто бывают, а ежели им не прощать, то двойное зло получится. Птиц я любил, живность всякую обидеть не мог, над воробьем убитым жалобился, да огрубела душа, споткнулся раз…»
Малявин не дослухал, сорвал с плеча винтовку — да в грудь Федьки, а я, недолго думавши, думать-то люди потом начинают, я тоже нацелил и… и… в лоб — и… навылет. — Фокин подогнул ноги, приладил удобнее под головой пиджак, должно быть, не желая больше говорить на эту тему.
— Конечно, поторопились, в Демидово надо было живого доставить, суд бы постановил, — сказал Степан, медленно подбирая слова, — да знал бы, где упасть, говорят, так нашлась бы подстилка.
— За кражу большая цена — это верно, — подтвердил раздумчиво Бодров.
— Вскинулся он, бедняга, весь в своей залитой кровью рубашке, одно право выпрашивал он у нас — милосердие!
Читать дальше