Ельцову порой чудилось, что где-то поют необыкновенно звучные голоса, но когда он напрягал слух, то слышал лишь звон работающих кос, знакомый протяжный звук «аах-ыыхх» и больше ничего. Но как только он начинал отвлекаться, уходить в себя, как опять радостно и тихо продолжала звучать в нем эта непонятная и волшебная песня, которую он никогда не слышал. «Как хорошо, как прекрасно, повторится ли когда еще это?» — думал он с замиранием сердца. В это время над головами косцов пророкотал гром, откуда-то подул ветер, овеивая их лица свежим и душистым дыханием; спустя совсем немного из круглой тучи, нависшей над лесом, пролился короткий и очень теплый дождь; еще острее запахло травой — мятой и срезанной сырой полынью. Агеев поглядел на небо, покачал головой и, не разгибая спины при заходе на свежий ряд, опять пошел откладывать ровный, едва светлеющий в сумерках валок. Старик Прокофич все так же шел впереди Ельцова, и, когда закапал и забрызгал ненужный дождик, он что-то пробормотал про себя. Дождик быстро утих, вечернее небо расчистило, еще светлей и прозрачней встал над лесом месяц, и замерцали, осыпали серебром небо яркие звезды. Уже было темно, но свет месяца и звезд хорошо освещал луг, приобретший теперь какую-то таинственную силу и власть над косцами. И луг, и лес, и остро мерцавшие изредка под светом звезд лезвия кос, и звуки подрезываемой травы — все уже было исполнено иного смысла и значения. Никогда в Иване Ельцове ощущение братства людей и чувство восторга перед их трудовыми руками не было так ясно обнажено, как под этим огромным, расцвеченным звездами небом. Коса его работала словно сама собой, он лишь приноравливался теперь к ней, через определенные промежутки поднимал и опускал косовище, но тяжести и усилий почти не чувствовал. Загадочными и полными тайны казались ему двигавшиеся в полусумраке фигуры косцов, их медленные и ритмичные взмахи, и их проход с поднятыми косами, и их расстановка на новом ряду. Он сильно огорчился, увидев, что луг уже почти кончился: остался саженей на сто кусок по самому верху. И на этот кусок опять установившимся порядком один за одним стали заходить косцы и налегли с прежней силой. Весь Глинкин лес был охвачен сонной тьмой, и только этот луг со своей лощиной и бугром, с комарами и звоном кос был разбужен летней страдой. Скошено за день было так много, что этого пространства могло бы хватить на двое или на трое суток и не шести, а десяти косцам. Докосив последний выем, мужики слаженными и быстрыми движениями вытерли сырой травой косы, забросили их за спины и молча и неспешно пошли к телегам устраиваться на ночевку.
VI
Легли опять, как и после обеда, — кто под кустом, кто под телегой. Ельцов лег рядом со Степаном Агеевым; по правую руку от него, сладко почесываясь, приладился Бодров, который, казалось, тотчас же крепко заснул. Филипп Савушкин встал и, недовольно покрякивая, пошел куда-то во тьму, а Степан наказал ему в спину:
— Глянь лошадей.
— Или я сторож? — проворчал Савушкин. Спустя немного со стороны оврага послышался его грубый и злой голос: — Балуй, стерва!
«Ему человека прибить ничего не стоит», — смутно думал Ельцов, все больше возбуждая в себе неприязнь к этому темному, как он считал, мужику. Спустя какое-то время Савушкин приволок большое беремя хвороста, присел на корточки и разжег костер. Огонь, жадно вскинувшийся столбом кверху, осветил его презрительно-сосредоточенное лицо, на котором очень ярко выделялись крупные белки глаз и жесткие, обкуренные и ржавые у губ усы.
Тьма мгновенно расступилась, круг света костра расширился, затрепетал, и там, где, по определению Ельцова, должна была быть вторая телега, показалась будто выточенная, с гладкой блестящей шерстью и радужным прекрасным глазом голова лошади, но свет сузился, и она исчезла.
Старик Прокофич, то ли шепча молитву, то ли ругаясь, все никак не мог удобно улечься под кустом, все копошился, елозил ногами и сел наконец, окликнув Агеева.
— Дай закурить, Степка. Чтой-то не спится, — сказал он.
Агеев, зевая, сел тоже и протянул пачку папирос. Пачка его сразу пошла по рукам, и все, и Ельцов тоже, закурили, спать им не хотелось, и, должно быть, просился вылиться какой-то смутный и новый для студента разговор. Так и вышло — начал его Егор Фокин, втягивая в себя со всхлипом дым и кашляя через определенные промежутки:
— А я, ребятки, вот чего… в одно время руки приложил к убийству человека. Я уж про него, про грешного, вовсе забыл, дело-то житейское, а вот севодня после обеда во сне увидел. — Фокин закашлялся, верно неудачно затянувшись, и ловко плюнул в траву.
Читать дальше