Можно впасть в отчаяние. Обнищание. Так — или так…
Пауза. Он успокаивается. Продолжает шепотом.
…Если, конечно, сегодня вечером я не сорву спектакль и не крикну Саре. Это было бы подобно поступку Герострата. Перед лицом Премьер-министра. К ее славе и моему увольнению. Наверное, такого не бывало никогда. Вопль контрабаса. Может быть, возникнет паника. Или телохранитель Премьер-министра меня застрелит. По ошибке. Благодаря своей моментальной реакции. Или по ошибке застрелит гастролирующего дирижера. В любом случае, что-то да случится. Моя жизнь в корне изменится. Это стало бы переломным этапом в моей биографии. И даже если я не добьюсь этим Сары, она меня никогда не забудет. Я стану постоянным анекдотом на всю ее жизнь, на всю жизнь. Такова будет цена этого крика. И я бы вылетел… вылетел… как и директор.
Он садится на место, берет пиво и делает большой глоток.
Может быть я действительно это сделаю. Может быть я сейчас пойду туда так, как я есть, встану и издам этот крик… Господа!.. — Другая возможность — это камерная музыка. Быть прилежным, быть старательным, тренироваться, много терпения, первый басист в каком-нибудь оркестре си-бемоль, маленькое объединение камерной музыки, октет, пластинка, быть надежным, гибким, сделать себе небольшое имя, со всей скромностью, и созреть до Форелленквинтета. — Когда Шуберту было столько лет, сколько мне, то он уже три года, как умер.
Мне нужно уже идти. В половине восьмого начало. Я поставлю вам еще одну пластинку. Шуберт, квинтет для фортепиано, скрипки, альта, виолончели и контрабаса в ля-мажор, написанный в 1819 году, в возрасте двадцати двух лет, по заказу какого-то директора шахты из Штирии…
Он ставит пластинку.
…А теперь я пойду. Я пойду в оперу и закричу. Если у меня хватит смелости. Вы сможете прочитать об этом завтра в газете. До свидания.
Его шаги удаляются. Он выходит из комнаты, щелкает замок входной двери. В этот момент начинает звучать музыка: Шуберт, Форелленквинтет, 1 часть.
В четверг 9 ноября 1989 года в 19 часов 15 минут — мне тогда было сорок лет и восемь месяцев — я услышал в Париже во французских радионовостях короткое сообщение о том, что восточно-берлинское правительство постановило ровно в полночь открыть границу с Федеративной Республикой Германией и границу между Восточным и Западным Берлином.
Очень хорошо! — подумал я. Наконец-то дело сдвинулось с мертвой точки. Наконец-то эти люди получат законное право на свободное передвижение. Наконец-то и ГДР осторожно ступает на проложенный Горбачевым путь реформ, демократизации и либерализации, как это уже сделали Венгрия и Польша, как, вероятно, скоро сделают Чехословакия и Румыния, изнемогающая под властью самого отвратительного из восточных деспотов. Я выключил радио и пошел ужинать. Мир еще был в порядке. Я еще понимал, что происходит в политике. Я еще мог выдержать быстрый, но вполне разумный и, казалось, предсказуемый темп европейских изменений. Я еще, так сказать, шагал в ногу со временем.
Все уже было в прошлом, когда через пару часов я вернулся с ужина. Не помню, когда точно — до или после полуночи, то есть 9 или 10 ноября, — во всяком случае, я снова включил радио, на этот раз немецкое, поймал прямой репортаж из Берлина, где между тем разразилась какая-то вакханалия, и услышал интервью правящего бургомистра Вальтера Момпера, чьи восторженные излияния венчались фразой: «Сегодня ночью немецкий народ — самый счастливый народ в мире!»
Я оторопел. Мне показалось, что я ослышался. Мне пришлось повторить эту фразу вслух, чтобы уловить ее смысл: «Сегодня ночью немецкий народ — самый счастливый народ в мире!» И все же никакого смысла я в ней не уловил. Может, у этого господина не все дома? Может, он был пьян? Кого он имел в виду, говоря о «немецком народе»? Граждан ФРГ или ГДР? Западных или восточных берлинцев? Всех вместе? Неужели даже нас, баварцев? Неужели и меня самого? И как это — «счастливый»? С каких это пор народ — даже если допустить, что существует нечто такое, как немецкий народ, — может быть счастливым? Я, например, счастлив? И как может судить об этом Вальтер Момпер? Тут мне припомнилось замечание Густава Хайнемана, самого невзрачного, неброского, а потому, вероятно, наиболее типичного президента ФРГ, который на вопрос одного журналиста, любит ли он Германию, сухо ответил: «Я люблю свою жену».
Побойся Бога, Вальтер Момпер, подумал я, как же ты мог ляпнуть такое! Завтра в комментариях к новостям тебя ткнут носом в эту фразу! Она будет преследовать тебя до конца твоих дней. Необдуманно бросив эту фразу, ты раз и навсегда выставил себя на посмешище.
Читать дальше