Каверли интересовало, какое впечатление производило это зрелище на Браннера. Пробуждал ли в нем запах жареной свинины какие-то воспоминания или, как он говорил, ассоциации? Вызывают ли в нем вздохи воли романтические видения возможных приключений? Каверли взглянул на своего спутника, но Браннер смотрел на окружающее так спокойно, так бесстрастно, что Каверли ничего не спросил. Он догадывался, что Браннер видел то, что можно было видеть, — океан, дощатый настил, фасады нескольких лавок, — а заглянув в будущее, что, впрочем, было бы маловероятно, он увидел бы на месте снесенных лавок площадки для игр, бейсбольные стадионы и рощи, где можно устраивать пикники. Но кто из них не прав? Мысль о том, что, возможно, не прав он сам, очень огорчала Каверли, Браннер сказал, что никогда не ел омаров, и они зашли в старый, сколоченный из шпунтовых досок омаровый чертог, находившийся тут же рядом.
Каверли заказал виски. Браннер потягивал пиво и громко ворчал по поводу цен. У него была очень большая голова и густая, но не темная щетина. Утром он, должно быть, побрился, правда не очень тщательно, и контуры его каштановой бороды теперь, в полдень, ясно обозначились. Он был бледен, и эту бледность еще сильнее подчеркивали большие розовые уши. Розовый цвет резко обрывался в том месте, где уши примыкали к голове, Кроме ушей, все у него было совершенно бледным. И бледность происходила не от болезни и не от распутства, это была не левантийская или средиземноморская бледность вероятно, Браннер унаследовал ее от предков или заработал в результате беспорядочного питания, — но надо отдать ему должное, это была мужественная бледность толстокожего человека, освещенная пылающими ушами. В нем было свое очарование, как и у всех сотрудников Камерона, и Каверли подумал, будто это очарование основано на том, что все они способны видеть преграды, которые предстоит преодолеть, способны видеть будущее, ревностно искать и находить пути к прогрессу и к переменам. Браннер пил свое пиво, словно ожидая, что оно выведет его из строя, и в этом состояло еще одно его отличие. За одним-единственным исключением все они были воздержанными людьми. Каверли не отличался воздержанностью, но в своей невоздержанности ярче всего ощущал полноту жизни.
— Вы живете в Талифере? — спросил Каверли. Он знал, что Браннер живет там.
— Да. У меня там лачуга в западном районе. Живу один. Я был женат, но все это лопнуло.
— Очень жаль, — сказал Каверли.
— Жалеть не о чем. С семейной жизнью ничего не вышло. Мы не могли найти оптимальный вариант. — Он энергично взялся за салат.
— И вы живете один? — спросил Каверли.
— Да, — ответил Браннер с набитым ртом.
— Как вы проводите вечера? — спросил Каверли. — Бываете ли в театре?
Браннер добродушно рассмеялся:
— Нет, в театр я не хожу. Некоторые мои коллеги развлекаются на стороне, но я не из таких.
— Если вы никуда не ходите, то что же вы делаете по вечерам?
— Занимаюсь. Сплю. Иногда иду в ресторан на шоссе номер двадцать семь; за два с половиной доллара там можно получить изрядную порцию цыплят. А я большой любитель цыплят; когда аппетит разыграется, я могу принять вполне приличный груз.
— А в ресторан вы ходите с друзьями?
— Нет, — с достоинством сказал Браннер. — Один.
— Есть у вас дети? — спросил Каверли.
— Нет. И это одна из причин, почему мы с женой не поладили. Она хотела ребенка. А я нет. Мне пришлось в детстве очень тяжко, и я не хотел, чтобы кто-нибудь другой тоже через это прошел.
— Что вы имеете в виду?
— Моя мать умерла, когда мне и двух не было, и меня вырастили отец и бабушка. Отец был инженер, работал по заказам, но дела у него шли скверно. Он был горький пьяница. Видите ли, я больше других, мне кажется, больше других чувствовал, что должен уйти. Никто меня не понимал. Я хочу сказать, что моя фамилия для всех была только фамилией старого пьяницы. Я должен был добиться, чтобы моя фамилия хоть что-нибудь да значила. И вот, когда подвернулась эта штуковина с молнией, я почувствовал себя лучше, вернее, начал чувствовать себя лучше. Теперь мое имя кое-что значит, хотя бы для некоторых.
Итак, была молния, разряд чистой энергии, зигзаги которой, когда видишь ее в облаках, кажутся прожилками, вроде тех, что имеются во всем на свете — в листе растения и в морской волне, — и был одинокий, прыщавый, страдающий несварением желудка человек, чье стремление изобрести взрывную силу, способную разрушить мир, обусловлено тем же скромным желанием, какое движет девочкой-актрисой, чудаком изобретателем, провинциальным политиком: «Я только хотел, чтобы мое имя хоть что-нибудь да значило». В отличие от большинства людей он был вынужден включить в тайну смерти еще и испепеление нашей планеты. Разбуженный среди ночи раскатом грома, он был одним из немногих, кто спрашивал себя, уж не конец ли это света, до некоторой степени ускоренный его желанием прославить свое имя.
Читать дальше