А может, он уже целился в чье-то другое сердце?
* * *
Много закатов истлело над холмами. Разгорались новые, но и от них тоже оставалась лишь горсточка небесного пепла. Заплатка на спине паренька, орудовавшего рулеткой, прохудились, а брови совсем выгорели.
Я не знал тогда, что пройдут годы, а они будут иметь все тот же цвет высокого летнего солнца… Мой друг станет летчиком, он будет бороздить небо вдоль и поперек, а я — получать от него открытки и письма в конвертах, измятых дальним путешествием; с почтовых марок на меня будут глядеть желтоклювые попугаи и розовые колибри, сидящие в чашечках диковинных цветов.
Он будет приходить ко мне домой, энергичным жестом снимать пальто и засовывать в рукав небесно-голубой шелковый шарф. Мне тогда уже стукнет сорок пять, волосы мои будут отливать серебром и поредеют на макушке. Однажды, сняв фуражку, он подойдет к зеркалу, чтобы причесаться, и, тоже почувствовав, что зубья расчески проходят сквозь волосы, как сквозь легкое облако, скажет:
— А помнишь, друг, какие густые вихры были у нас когда-то! Шапка не лезла на голову… Я не буду разуваться, — добавит он. — Ботинки у меня чистые, на них только небесная пыль.
Он сядет возле меня, облокотись на письменный стол, и, отодвинув книги, будет смотреть на висящую на стене картину. Там будет изображена оранжевая аллея и влюбленные, уходящие в бескрайнюю даль.
— Только влюбленные да еще осенние деревья святы, — скажу я, проследив за его взглядом, — только они достойны того ореола, которым наделяет их художник.
— И дети! — скажет он и повернет ко мне усталое лицо. Я вздрогну, потому что узнаю в нем свои черты… Он станет рассказывать, что видел, как по ночному пустынному небу гуляли дети, которые, по нашим представлениям, должны спать дома в своих кроватях. Им светили звезды, а за руки их вел ветер — утром на детских сандалиях еще видна была небесная пыль.
Я улыбнусь его фантазии, решив, что он просто переутомился и легкие облачка, проплывавшие перед свистящим кругом пропеллера, принял за детей. Но когда он наденет фуражку и попрощается, я не пойду провожать его до трамвайной остановки, а сяду писать стихотворение о том, что видит летчик в ночном небе.
В другой раз он придет веселый и еще с порога крикнет:
— Я нес тебе звезду, но смотрю, она прожгла в кармане дырку и исчезла! Ничего, я угощу тебя сигаретой.
Я буду курить и чувствовать аромат высоких облаков, к которым я не прикасался даже мысленно.
О несчастье с его самолетом я узн а ю от случайного прохожего и опрометью брошусь через весь город к аэродрому. Когда высокие тополя и дощатые заборы пригорода останутся позади, я увижу над вышками взлетного поля, среди качающихся в воздухе длинных баллонов, столб дыма, который вдруг станет иссиня-смоляным, и охваченные пламенем, раскаленные добела крылья самолета.
Все смешается перед моими глазами, и на сгоревшей траве взлетной площадки вдруг возникнет Лесной Царь. Он будет в старой вязаной фуфайке, босой, с засохшей между пальцами глиной. Пламя горящего самолета отразится, переливаясь, в козырьке его фуражки, и на этот раз натертом клещевинным семенем. Он будет стоять растерянный, а завидев меня, бросится навстречу, неуклюже переваливаясь с ноги на ногу.
— Паренек сгорел! — крикнет он. — И никто его не спас…
Дым будет подниматься к небу, к звездам, которые уже загорятся над лиловыми, почти прозрачными очертаниями гор, и к ним, к этим звездам, будет лететь невидимый для нас летчик — он не успел снять закопченные пламенем очки, не расстегнул куртку, сморщенную и потрескавшуюся, как кора обгоревшего дерева. Мне покажется, что я даже вижу, как он пересекает Млечный Путь… Но нет, это будет лишь дым, колеблемый ветром.
Когда я выберусь на шоссе и остановлюсь, поджидая автобус, ко мне подойдет маленький человечек с зонтиком и в пенсне, смешно защепившем его большой нос, и, глядя на меня растерянно, скажет:
— Гражданин, почему вы не вызовете «скорую помощь»? Ваша одежда в копоти, вы обгорели…
— Вы ошибаетесь! — отвечу я. — Моя одежда в порядке, это сердце мое обуглилось.
Я подниму руку, чтобы с ним попрощаться, и увижу, что она оставляет след, словно я пишу по воздуху углем или графитом.
Я останусь жить по милости бога, к которому никогда не обращал свои молитвы. Останусь жить для того, чтобы сердце мое тосковало о друге, улетевшем за облака, чтобы пронести воспоминание о нем через всю жизнь — ведь на земле он был одинок, и больше некому о нем думать.
Читать дальше