Я не смог заговорить сразу, а стал искать какие-то обходные пути. Заговорили почему-то о Набокове, об «Аде», я даже обрадовался, что как раз через «Аду», маленькую девочку, подступлюсь к теме. А поэтесса вдруг заморгала сильно-сильно и сказала, что ничего особенного в «Аде» нет, что «Ада» — только слой нефти на поверхности моря, только старый коврик, покрывающий неубранные глубины, а гости уже на пороге…
А он подошел, взял ее при всех за руку и сказал:
— Ты не права. «Ада» — слой светлой холеной водки, отделенной ножом от шерстяного, домашней вязки томатного сока в коктейле «Кровавая Мэри».
Наши мамы танцевали и не обращали на нас внимания. Они покупали вещи, чтобы не было войны. Во дворе сохло белье, и мы были такими худыми, что могли заменить собой любую выбитую в драке доску забора.
Вот у поэтессы и родился мальчик. Никто ничего не замечал, а потом родился мальчик. Все были страшно разочарованы. Наши мамы наперебой стали вспоминать ужасное прошлое, когда запрещены были аборты, и когда одна из них, сейчас не помню кто, сняла со стены часы с маятником, отковыряла маятник и засунула его в себя, чтобы вызвать кровотечение.
Поэтесса никому ничего не сказала и поселилась одна в деревянном доме на окраине города, предназначенном на снос. Туда не ходил никакой транспорт, только трава могла туда добраться, подорожник например, и то у него уставали и затекали ноги. А писатель принужден был тогда оставаться в центре города, поскольку он тогда как раз опубликовал свой первый рассказ и ждал отклика критики. Но никакого отклика не было. Он ждал, ждал, а потом стал кричать, что теперь доволен полностью и окончательно, потому что удача ему теперь не страшна, потому что не будет удачи.
Ну, я тоже был занят, я уже начал сотрудничать понемногу с нашей уважаемой газетой «На краю» и пошел проведать поэтессу только через год. А она была с маленьким сыном в больнице. И ее маленький сын в больнице умирал.
Она улыбалась, но улыбалась как-то странно, безумно, как на приеме у дантиста. И все время говорила. Говорила, говорила, говорила. Говорила, что хирурги никогда не скажут «рука» или «нога», а все «ножка», да «ручка». Потому что они их отрезают — ножки и ручки. И эти отрезанные ими умело ножки и ручки словно их детушки родненькие, миленькие, ненаглядненькие. Какие из них дороже, разве скажешь про своих ребятушек?! Вот эта, может быть, ручка с обкусанным ноготком? Вот эта ноженька с черными волосиками, с пяточкой лубочной, желтенькой, растрескавшейся? Все дороже одинаково…
Потом мы опять долго не виделись. Говорили, что поэтесса бросила писать стихи. Вышла замуж то ли за мебельщика, то ли за экскаваторщика.
Опять о ней ничего не было слышно, и вдруг ее имя всплыло в связи с крематорием. Мы узнали, что она устроилась туда на работу и подписала контракт.
Крематорий выстроен, как орган. Вместе с теплым воздухом сожженный прах наполняет меха музыки и взлетает на небеса, растворившись в Реквиеме. Красиво. С блестящих лысых труб перхотью осыпается пепел.
Но сначала к гробу подходит поэтесса. Она почти никогда не смотрит на покойника, просто подходит к гробу. Покойников она боится, я знаю. У нее очень характерная манера читать стихи. В молодости писатель говорил, что она приходит на чтения не одна, а как бы приводит с собой маленькие слова. Маленькие, новые, несовершеннолетние. Они держатся за ее руку. И точно, как он говорил: подойдя к гробу, она высвобождает руку от маленьких слов, они приподнимаются, сами заглядывают приставками через край. И дальше все как предсказывал писатель, даже не видя ее, но уверяя меня, что прекрасно представляет ее себе в крематории — с безударного носочка на пристукивающую пяточку ударения ямб раскачивает и подталкивает обтянутый крепом гроб. Черный креп, натянутый на гроб перчаткой, блестя, тянется к огню, ерзая переливами. Блеск выворачивается мерцаньем чешуи и рыбиной, набитой до отвала, спадает с глаз.
Тут со мной что-то начинает происходить от ее стихов, как и тогда, когда писатель начинает рассказывать о музыке; я как бы поддаюсь им обоим, подпадаю под их влияние, какой-то морок нападает на меня, и я почти догадываюсь о чем-то важном, о какой-то причине, толкающей их к их сочинениям. Любопытно, стихи поэтессы всегда казались всем странными, излишне мрачными, какими-то совершенно безнадежными, а в крематории они, хотя и оставались непонятными, оказались абсолютно уместными; ее вечные вариации на одну и ту же тему смерти как нельзя лучше подходят похоронам. На похоронах и не нужно отвлекаться от смерти. Зачем?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу