– Не волнуйтесь. Ему двадцать четыре года. Вы что, не шмалили в двадцать четыре года? Я же вас знал! Когда вы приехали. Вы были чокнутая, конечно. Вы, правда, и сейчас не совсем здоровы…
Они оба засмеялись тогда, и Женщина ушла. А теперь она шла вместе с Писателем от художника. Они купили кусочек на двести франков. Критику художник давал гашиш просто так. Потому что тот был здесь временно. А они – Писатель и Женщина – постоянно.
Я уже неделю нахожусь в уединении, нарушаемом только скелетами: то один пройдет, то другой, и у всех кости пахнут – бр-р-р! Хорошо, что заболел – в общем-то, видеть никого пока не хочется. А хочется разбирать мысли на маленькие-маленькие кучки. Но даже когда мыслей не остается, остается то, что я тебя люблю. Как ни странно. Очень. Ты мне снишься. Я тебя люблю. Но не думай, что я только сижу и слушаю твою кассету. Хотя слушаю, конечно. Но не плачу. Делаю вещи, чтобы вернуться в Париж в начале года. И не сделаешь ли ты мне одолжение: не сфотографируешься ли и не пришлешь ли анкету. Здесь не так страшно, как казалось из Парижа, но все-таки хуевато. Вместо того чтобы делать дело, эти мудаки решили бороться с «порнографией». То есть со всем от Хельмута Ньютона до тебя.
«Общественность» возмущалась. Правда, в Питере над этим смеются. Но как это в Москве тебя Ерофеев напечатает в эпоху «борьбы за нравственность»: материться хочу, когда слышу это словосочетание. О чем и сочинил статью. Уже. Думал, что долго-долго писать не смогу. Это о делах.
Мне дико нравится, что я люблю тебя и при этом пишу деловое письмо о каких-то статьях, книгах и т. п. Надеюсь, ты меня не забыла. Как я читал тебе про двадцать пять лошадок, как мы ходили к Вильяму, прикинувшись немецкими террористами, как продавали слово «беспредел» и устраивали беспредел у всяких людей. Кстати, перед самым уездом я звонил Альбане, и она, кажется, влюбилась в тебя и звала нас обоих снова. А волосы у меня завязаны твоей (взятой у Альбаны) ленточкой. Как ни странно, за время моего отсутствия никто не помер. Кроме Одоевской. И вообще – я должен быть решительным и спокойным. Так оно и есть. И жить с тобой. Так и будет. И, оказывается, лошадок я тебе читал верно-верно, ничего не пропустив, что даже очень странно. Что ни делаю со своей памятью – ничего не помогает. И вообще, «Хвала Богу за атомную бомбу» (пр. Название книги-эссе Боба Фусселя). Ведь иначе мы бы не встретились и не улетели бы. Поставил тебя под стекло – там, где ты обнимаешь Хвоста и меня. В общем, «я повесил его», С удовольствием поставил бы под стекло тебя. Прочитал твое письмо. Письмо? Как это назвать? Ничего про него не скажу. И кровь, и то, что не писательница, и время ожидания. Ты писала и не знала, что я приду. А я пришел. И мы покурили. И ты пошла к D. А я? Асса! Я пошел к врачу. Но я приду – и ты не будешь ждать меня – но сразу узнаешь. Я переполнен тобой. Я хочу тебя. Видеть тебя! Я даже не напишу отдельной строкой «я тебя целую». Потому что словом «целую» не описать то, что я делаю с тобой.
Я.
Женщина думала, что это письмо из другого мира, времени и сезона. Оно будто написано при керосиновой лампе. Или в восемь утра, зимой, когда на улице еще включены фонари и сонные дети идут в школу… И вот она читает его, стоя около Центра Помпиду, потому что письмо передал художник. Кругом кричат. Люди кругом. Конец девяностого года. А она где-то в другом измерении будто. Не там, не в письме. Но и не здесь, не у Бобура.
– Ты сидишь в десяти метрах от меня, стена нас разделяет, без двери даже, и пишешь ему стихи. Ты встаешь ночью, сидишь там в «шкафу», куришь и пишешь стихи. И думаешь! Ты охуела! – Писатель сидел на электрокоте. В неизменных черных сапогах, которые покупал из года в год, в одном и том же магазине. Магазин закрыли. Но у Писателя была уже куплена запасная пара, на будущее.
– Рассказывай мне все, еб твою мать!
Женщина не умела рассказывать. И потом, она не знала, что рассказать. Она не могла рассказать всю правду. Рассказать, как она «летала» с Критиком? Это значило исключить Писателя. А это и было самым ужасным для него. Не быть принятым, не быть посвященным! «Я не участвовал» не могло быть! Он всю жизнь боролся за участие. За главную роль. Это ведь его Женщина! Как же он мог не участвовать?! И она наговаривала каких-то глупостей на себя. Унижая свою страсть к Критику, чтобы не обидеть Писателя. Потому он с презрением и относился к ее страсти, что не знал всей правды о ней. И получался замкнутый круг, дьявольский! Рассказать было нельзя, потому что обидится, значит, она врала – и он все равно был обижен, потому что Женщина получалась на высоте.
Читать дальше