Мне вся эта медицинская рутина была неинтересна. Но куда денешься? Львиную долю рабочего времени я, натянув резиновую перчатку, проводил в венерологической клинике, стыдливо именуемой Пятой амбулаторией. Студенты лихо зубоскалили по поводу этой Пятой, но работать там было совсем не весело.
Несколько месяцев я имел дело с интимными органами и поневоле задумался о том, насколько непредсказуемо половое влечение. Многие пациентки были уже постаревшими, располневшими и, мягко говоря, неопрятными, что бесило и медсестер, и меня самого. Приходили и молодые, часть из них — будущие мамаши. Но по-настоящему привлекательных встречалось очень мало. Иногда попадались ладные, с хорошими формами, однако эротичности в этих созданиях было не больше, чем в прекрасной, но холодной статуе.
О природе сексуального желания я раздумывал машинально, исключительно из профессионального занудства. Беспристрастно созерцая все эти тела, я не мог не вспомнить тело Луизы. Как можно охарактеризовать то, что я испытывал в гостинице городка Поццуоли, в Луизиной комнате или в своей каморке на верхнем этаже с видом на море? В книжках любовь часто описывают как состояние просветленности. Это про тех, кому достаточно парить в облаках, поглядывая свысока на низменные содрогания тел. Святое пламя в душе облагораживает своим светом грубую физиологию.
То, что происходило со мной, нисколько не походило на парение в облаках. Луиза была для меня словно неожиданно обретенный шедевр. Как неизвестная картина Яна Вермеера, вдруг свалившаяся в руки искусствоведу-голландцу. Дали бы мне увеличительное стекло, я бы тоже ненасытно разглядывал игру света, тени и матовые отблески на коже Луизы.
Я понимал, что нельзя так нетерпимо относиться к своим пациенткам, это ненормально. Раздевшаяся женщина должна вызывать у врача сострадание или хотя бы уважение. Но я мучительно изнывал от любви к Луизе и утратил способность адекватно воспринимать наготу своих пациенток.
Луизу я обожал до самозабвения. Как я мог смириться с тем, что она будет теперь всегда где-то далеко и не со мной? Это казалось противоестественным. Я тосковал о потерянной близости, при которой тебя всецело понимают и принимают. И нет больше ужаса одиночества. Наша встреча стала для меня спасением от бесконечных переживаний, от клокочущих кошмаров, сотрясавших наш век и нас вместе с ним. Иногда боль утраты становилась такой острой, что я боялся, что присоединюсь к компании Реджи и Диего.
Годами меня преследовала тоска о быстрых, почти летящих шажках, о переливчатом голосе, о бездонных черных глазах. Без всего этого я чувствовал себя ущербным, я был никем и ничем. Лучше бы мне вообще не родиться, чем жить на белом свете без Луизы.
Вероятно, как раз в этот период, когда я завершал свою учебу, стали потихоньку воскресать в памяти детали нашей с Луизой истории. При травмах всегда так бывает, сначала шок, ничего не помнится. Потом человек вспоминает, как обрадовался, что не попал под велосипед, вовремя отскочил. А на него, оказывается, уже летел грузовик…
Я вспоминал, какой смущенной была Луиза в тот первый вечер в офицерском клубе. Но не исключено, что за смущением скрывалась борьба с собой. Луизе было совестно перед сестрой. Я вспоминал, какими обрывочными казались мне иногда рассказы о ее взрослой жизни, какие странные в них зияли пробелы. И, конечно, вспоминал, как упорно Лили Гринслейд не хотела отпускать Луизу со мной в Неаполь и даже не скрывала своей досады. Только теперь я понял, что ее волновала не угроза девичьему целомудрию, а нечто совсем иное. Если бы я опять мысленно прошелся по всем событиям, по всем деталям, обнаружилось бы еще много улик, явных и почти неуловимых.
Годы шли, складывались в десятилетия, я понимал, что Луиза, наверное, выглядит иначе и стала совсем другим человеком. Я даже на это надеялся: постепенно боль утихнет, потому что женщины, которую я люблю, больше не существует. Но подобные мысли пугали меня, словно сама смерть. Лучше уж боль от разлуки, от того, что Луиза светит другим, тем, кто этого не ценит.
Одно в моей жизни было постоянным — одиночество. Когда я впервые поцеловал Луизу, мне стало ясно: пока она жива, в моей жизни будет смысл. И не важно, что нас развела судьба. Когда с момента расставания прошло десять лет, я понял, что, познав такую любовь, больше никого не полюблю, а значит впереди — только одиночество.
…Я окликнул Макса, рванувшего навстречу огромному, ростом чуть ли не с пони, угрюмому догу, хозяин которого лакал пиво из банки. Макс вернулся, и мы двинулись к воротам парка. Я давно оставил попытки загнать его на заднее сиденье, он обожал смотреть в лобовое стекло, даже резкие торможения, из-за которых он всякий раз стукался о приборную панель, не отвадили его от этой привычки. Нажав на газ, я потрепал Макса по голове, но он не реагировал, приготовившись к созерцанию дороги. Я очень любил его, что меня самого удивляло. Меня восхищало в нем чувство редкого песьего достоинства, улыбчивая шерстистая морда, всегда хорошее настроение — просто так, без всякой причины. Я с ужасом думал, что, когда он умрет, моя жизнь без его выходок станет совсем уж тошной. Странное он все-таки создание, мелькнуло у меня, когда мы свернули на улицу Хэрроу-роуд: он не знает, что скоро умрет. Только мне известно, что ему готовит судьба. Что, это Космос над ним пошутил? Ничего подобного, он-то в гармонии с мирозданием. Подшутили над нами, над топорно сработанными двуногими тварями.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу