Кучер Готфрид вскинул ружье, и лопнул трескучий — зимний — выстрел. Бенкендорф увидел, как борзая с рыжими подпалинами вслед за тем дернулась, отпрыгнула вбок посреди белого дворика и перевернулась навзничь, нелепо разбросав напряженные лапы. Бенкендорф отпрянул от подоконника. Сцепив челюсти, он высушил под набрякшим веком мутное пятнышко слезы и устало поднялся по тайной лестнице к себе. Он любил одряхлевшую суку Бастилию, которая сопровождала его везде — на мызу Фалль, за границу, в Москву, — и несколько часов, с рассвета, просто не мог поверить в то, что она взбесилась, что ее придется пристрелить. Наконец он отважился кликнуть кучера Готфрида… И лопнул трескучий — зимний — выстрел, от которого в пятиугольной оранжевой гостиной, предшествовавшей кабинету, еще долго не успокаивались хрустальные венецианские подвесы на рогатых бра. Устроившись в кресле, он внезапно почувствовал, как медиум, что там, за стеной, на диване кто-то появился, но не нашел в себе силы дернуть за сонетку, чтоб вызвать адъютанта полковника Владиславлева и впустить посетителя. С полчаса он мучился тошнотой и сердечными спазмами, растирал ноющую в паху ногу и старался вернуть нормальное самочувствие, но все ухищрения были безуспешны. Сердце болело по-прежнему, и под лопаткой стреляло. А все потому, что он дурно переносил вид чьей-либо смерти, хотя на поле брани не раз встречался с ней, и даже в коридоре, у окна, в какой-то момент физически ощутил на щеке теплые брызги, слава богу, чужой крови. Медленно, издалека — из бестолковой стычки на Корфу — беззвучно, как во сне, приплыли эти живые, почерневшие на открытом воздухе капли.
Александр Иванович Герцен в «Былом и думах» вспоминал о шефе жандармов с большой долей объективности: «Может Бенкендорф и не сделал всего зла, которое мог сделать, будучи начальником этой страшной полиции, стоящей вне закона и над законом, имевшей право мешаться во все, — я готов этому верить, особенно вспоминая пресное выражение его лица, — но и добра он не сделал, на это у него не доставало энергии, воли, сердца. Робость сказать слово в защиту гонимых стоит всякого преступления на службе такому холодному, беспощадному человеку, как Николай».
Бывший лицеист, преуспевающий сановник и официально скучный историк барон «Модинька» Корф, известный скептическими отзывами о Пушкине, писал: «…он (Бенкендорф), в сущности, был более отрицательно-добрым человеком, под именем которого совершилось, наряду со многим добром, и немало самоуправства и зла».
Поражает совпадение некоторых элементов в характеристиках Герцена и Корфа, занимавших в общественной жизни России диаметрально противоположные позиции. Герцен обращает внимание на обманчиво добрый взгляд, подчеркивает невнимательность, рассеянность, волокитство, и Корф отмечает те же качества у шефа жандармов, объясняя ими бесчисленные случаи нарушения законности. Словом, и Г ерцен, и Корф рисуют малосимпатичный, но внешне не такой уж зловещий образ. Да, Бенкендорф чем-то отличался от Малюты Скуратова, Ягужинского, Ушакова, Шешковского, Балашова и ряда других деятелей охранительного поприща вплоть до министра внутренних дел, шефа жандармов, распутинца и шпиона Протопопова с его бородатыми городовыми, «виккерсовскими» пулеметами на крышах и думским беспардонным враньем. Но почему же именно он, Бенкендорф, до сих пор обладает наибольшей «популярностью»?
На совести Александра Христофоровича — так или иначе — гибель поэта, проявил ли он только преступное бездействие или споспешествовал интриге. Между тем и косвенная причастность к убийству Пушкина в России вызывает совершенно особые чувства, ибо, устраняя его, правительство пыталось вырвать у народа язык. Те, кто был нем, могли повторять его строки. Не каждый и образованный человек назовет, кто жандармствовал в день казни Каракозова или Желябова, не каждый знает, кто несет по должности ответственность за якутский и ленский расстрелы. А эти события в истории страны не менее значительны и не менее ужасны. Вероятно, в Бенкендорфе содержалось нечто первозданное, абсолютно полицейское и вместе с тем вненациональное, абстрактное, отвлеченное, но зато глубоко соответствующее месту, которое он занимал. Вспомним его любительский — он в то время еще не был в жандармах — и вместе с тем на редкость профессиональный, то есть подробный и точный, донос на декабристов Александру I. Не столько зло и его размеры, а, скорее, социальный смысл и механизм деятельности в данном случае стоит рассмотреть. Они у Александра Христофоровича, несмотря на женолюбие и забывчивость, оказались принципиально новыми, оригинальными, с европейским — меттерниховским — привкусом. Именно Бенкендорф, а затем и его креатура Леонтий Васильевич Дубельт изменили на долгие годы постановку полицейского сыска в России.
Читать дальше