Остальное, что он наговорил, ладно бы, но что он убийцей меня назвал, я не мог стерпеть. Молодой я немало бесчинств совершил, когда и прав бывал, когда виноват, но кровью никогда рук не пачкал. Двух человек мы на тот свет отправили, колонистов из равнинной Добруджи, которые наших людей убивали. И оба раза другие это черное дело делали. И сноху я не убивал. Про ее тайные встречи с дорожным мастером я до сего дня никому не рассказывал, тебе первому. На другой день после свадьбы я пустил по селу слух, что она, мол, встречалась с Койчо, а на свадьбе я, мол, ничего не сказал, чтоб отхватить у слюнтяя этого, ее отца, приданое в пятнадцать декаров. Хотел я ее, значит, от людской молвы уберечь. А Койчо и жене своей сказал, что у некоторых девушек само собой так получается. И снохе то же сказал. Думал — потреплют языками, да и перестанут. Так оно и вышло. Никто в селе не похвалялся, что, мол, любовь с ней крутил, а с дорожным мастером никто ее не видел. Все мне поверили и даже удивлялись, как я ловко такое приданое оттяпал. И у Койчо никаких черных мыслей не было, к молодой жене душой прикипел. И мы к ней привязались, за дочку свою держали. Она ведь в нашу семью не лезла и ничем перед нами не провинилась. Другая б на ее месте бровью не повела, жила б в свое удовольствие, как ни в чем не бывало. А она вон каким человеком оказалась — совесть ее точила. Слова не скажет, глаз ни на кого поднять не смеет. Не позовешь ее к столу, и есть не будет, не напомнишь, чтоб ложилась, — не ляжет. Утром первая встает, вечером последняя ложится, за весь день не присядет. И все молча. Спросишь ее о чем, ответит, не заговоришь с ней — молчит, глазами покажет, что и так тебя поняла. Мы уж ее уговаривали на люди выйти, к матери в гости сходить, поразвлечься как-нибудь — ни в какую. Вечерами слышу, вроде они с Койчо в другой комнате о чем-то разговаривают, а о чем — не знаю. На Новый год мы с Койчо съездили в город, купили ей туфельки, душегрейку, косынку шелковую. Надела она это раз, а больше и не взглянула. Все праздники дома просидела, на улицу и не вышла.
В первых числах февраля Койчо взяли в армию. Раньше срока забрали, в строительные войска, и заслали в новые земли, дороги прокладывать. Сноха наша совсем поникла, глаза красные, как останется одна — плачет. Мы с женой голову ломаем, как к ней подступиться, чем утешить. С того времени, как Койчо уехал, еще больше к ней привязались. Смотришь на нее — ну сущий ребенок еще, мучается, а помочь не можешь. «Чистый ангел», — так жена говорила, и так оно и было. Мы старались ее рассеять, повеселить, она и улыбнется иной раз, а в глазах такая мука, глянешь — сердце разрывается. Я уж тыщу раз себя клял, что на землю ее отца позарился, но сделанного не вернешь. Со мной чего только не случалось, жизнь, бывало, на волоске висела, но верь — не верь, так тяжело никогда не было. У тебя на глазах дитятко словно свечечка тает, а ты ничем не можешь помочь! Предложил к доктору ее отвезти, не хочет, сразу в слезы, будто я на жизнь ее покушаюсь. Здорова я, говорит, никаких болячек нету. Болячек нет, а посмотришь на нее — в чем душа держится. Пришло письмо от Койчо. Почтарь мне его отдал, и я прочел. Службу, пишет, как-никак отслужит, а по ней истосковался — сил нет. Сто советов ей дает — и чтоб ела, и чтоб одевалась как следует, не простыла ненароком, а летом, даст бог, он в отпуск приедет. Ты, пишет, касатка, береги себя, не то, коли с тобой что случится, и мне не жить, так и знай. Отдал я ей письмо, она заперлась в другой комнате и до темноты не выходила. А я думаю про себя: как увидит она, что Койчо в ней души не чает, так и приободрится, воспрянет духом. Подошло время ужина, мы ждем — вот-вот и она выйдет к столу, а она все не идет. Послал за ней жену, и та пропала, только через полчаса вернулась. Зашла, говорит, к ней, а она корчится в постели, спросила, что болит, а та отвечает — ничего, мол, так, в глазах чего-то потемнело. Откинула одеяло, а она вся мокрая. Хотела ей рубаху переменить — свернулась калачиком и не дает. Наконец силком ее раздела, и что ж оказалось-то — беременная она. Похоже, на шестом месяце, живот уж круглый.
По правде говоря, не ждал я этого. Когда я решил ее за сына просватать, мне почему-то и в голову не пришло, что она от дорожного мастера понесла. Время было военное, каждый день ждали, что либо Койчо в армию возьмут, либо меня мобилизуют, вот я и думал об одном — как бы скорее свадьбу спроворить. Старики у нас говорят, что не тот, мол, ребенку родитель, кто родил, а тот, кто вырастил. Хорошо сказано. Но признаюсь, когда я услышал, что сноха на шестом месяце, первое, чего я пожелал, это чтоб дите мертвое родилось. Чтоб мой сын чужого ребенка растил, чтоб ублюдок внуком моим считался, от одной этой мысли меня чуть не вырвало. А сноха не призналась, что беременна. У ней, мол, с детства в животе какая-то болезнь, так иногда пучит ее. Дай-то бог, чтоб и впрямь так было, подумал я про себя. Да, но бабы в этих делах лучше разбираются. «Брюхатая она, — убеждает меня жена, — на шестом месяце, а что не признается, так это от стыда, я своей свекрови тоже стыдилась». И верно, она когда Койчо носила, так до восьмого месяца от матери моей скрывала. И моя мать свекра и свекрови стыдилась, а отец мой в это время на военной службе был, так она меня чуть в поле не родила. Это с давних пор повелось — молоденькие снохи стыдятся и глядят, как бы им свое брюхо от старших скрыть. Да, но тут жена забеспокоилась, что, мол, как же так — со свадьбы прошло четыре месяца, а сноха на шестом. Я сказал ей, что они с Койчо еще до свадьбы слюбились, я их, мол, раз застукал, потому и поспешил со свадьбой, чтоб девку от срама уберечь. Жена поверила, да я и сам себе поверил. Раз ребенок родится в нашем доме, значит, будет наш, и больше никаких.
Читать дальше