«Туда надо, туда, – подсказывала беспокойная мысль, – там дорога на Москву, там попутки, а в Москве как иголка в стогу...» И вдруг чей-то спокойный сердечный голос провещал с вышины: «Куда деваессе, куда сховаессе, милый? Везде найдут».
Затрещали сучья, кто-то пробирался лесом, разводя руками кусты чахлого малинника, жаркое дыхание внезапно обожгло щеку. Я весь напрягся от ужаса... И проснулся.
Слава богу! Сон был, сон. Гулко билось сердце, спешило куда-то, душа просилась вон. Мать бродила по избе, бормотала себе под нос: «Куда чего деваю, ну никак не найду, старая». Псишко стоял подле дивана и дышал запашистым перегаром прямо в лицо, вывалив от жары длинный язык; черные, без просвета, глаза были как два прогоревших березовых угля, в глубине которых еще сохранялся жар былого пламени. Слава богу, снова с облегчением подумал я, то был всего лишь полдневный сон. Разламывая отекшее тело, выбрел на крыльцо. На воле стоял июльский зной, из кладбищенских ворот устало волоклись последние поклонники. С каким-то странным любопытством они взглядывали на меня, как на диковинного зверя, и тут же отворачивались, как бы устрашась моего вида. Появился Федор Зулус, жив-живехонек, деловито запахнул ворота, подпер батожком, чтобы не забредал скот, и вдруг, не спросясь, резко отпахнул калитку. У Зулуса было мертвенно-бледное лицо с пятаками под глазами, хрящеватый длинный нос, слегка раздвоенный, будто секанули по нему тупым ножом, сейчас призагнулся, как ястребиный клюв... Радость-то какая, милые мои, радость неиссекновенная, Боже мой! Жив соседушко, жив Зулус, грудь колесом и на тельнике ни кровинки, только шея в странных проточинах, будто ее изъели улитки. Вот ведь что набередит, когда не ко времени обратаешь подушку – милую подружку. Чур меня, чур...
В избе звенькнуло, отпахнулась оконная створка, ситцевая в голубой горох занавеска выпорхнула на волю, запахло стряпнёю, только что высунутой из печи. Мать небось сейчас куропачьим крылышком подмазывает пироги, сметывая на столешню с прокаленного противня. Даже почувствовал, как голодная слюнка спузырилась на кончике языка и тут же иссохла, испарилась в гортань. И мимолетное видение тоже истончилось, иссякло и пропало. Я тупо перевел взгляд на Зулуса, похожего на призрак, наваждение и вместе с тем плотского до каждой мелочи; у мужика были красные сапоги с подвернутыми голяшками, и на белых пушистых отворотах налипли комья бурой землицы, будто Федор только что копал себе могилу и вот вылез из ямки, чтобы забрать с собою. Я еще не мог выбрести из сна, был как бы в потном бреду, и явь причудливо мешалась с блазнью. Не скрывая радости, я спросил косным языком:
– Федор, с праздничком Христовым! Иль чего случилось? На тебе лица нет, как из гроба. А я тебя только что во сне видел...
– Слушай, колченогий. Ты мою девку в блуд не сбивай, – грубо сказал Зулус.
– Ты что, сбрендил?
– Последний раз говорю, колченогий: не рыскай за моей девкой, не для тебя рощена.
Зулус надвигался вразвалку, как бы прогибаясь от собственной тяжести по щиколотку в рыхлую землю, глубоко просунув руки в клапаны камуфляжных штанов, стиснув кулаки, отчего казалось, что в каждом кармане у него таилось по гранате. Мне было обидно, что обозвали «колченогим», и радость во мне сразу попритухла. Чего смеяться над чужими горями, верно? Сегодня ты во пиру, а завтра – в ящике.
Зулус приблизился вплотную и занял собою все живое пространство; он надвинулся, как человек-гора, бровастый, зевластый, с густой щетиною на крутых скульях, глаза сверлили меня из-под небес, склизкие, как налимья шкура, и сразу лишил меня воздуха; круто запахло тленом, влажной землею, сырью болотистой прели, палой иглицей, под которой вызрела свежая грибница. От гостя несло матерым кабаном, диким, сердитым вепрем, случайно поднятым с лежки. Я с тоскою взглянул в дальний конец двора в надежде, а не торчит ли на своей лавочке Артемон Баринов, не мусолит ли нескончаемую махорную сосулю. Артемон – егерь, у него ружье всегда под рукою.
Зулус надвинулся животом, и я невольно уперся ладонями в тугие жиловатые мяса, пытаясь оборониться квелыми ручонками. Но куда там, разве каменную стену сдвинешь? Мелькнула мысль: ухватить, что ли, за корень? Но неприлично как-то, неудобно, ведь не война же, не убивать же явился Зулус, да и чем таким особым насолил я, горожанин, Федору Горбачеву, который за дочь свою единственную готов любому голову открутить.
Зулус напирал брюшиною с озорством иль с тем нахальством сытого, благополучного человека, что без зазрения совести истирает беспомощного в порошок; и ладони мои ослабли и невольно оскользнули в пашину к налитым соками ядрам.
Читать дальше