Старенькая недоверчиво взглянула на меня, словно бы не верила в искренность моих слов. И неуж, наверное, подумала она, кроме нее, матери, еще кто-то может пожалеть пьянчугу, невыносимого человека, отнявшего у нее добрый десяток лет. Ведь это для матери неудачливый и несчастный сын – самый жалобный, самый дорогой, по ком сердце кажинный день плачет и замирает в тоске...
– Я ведь говорила ему: не вяжись с Зулусом, за ним горя ходят. Не послушался, ирод синепупый.
Я даже вздрогнул от неожиданных прозорливых слов.
– А при чем тут Зулус?
– Вечером, как ехать на реку, сын хвалился. Тепленьким, говорит, возьму Федяку за шкиряку... А я ему: отступися, парень, с има не совладать. За има черти горою... Пьяный-то Артем завсе храбрый. А как трезвый – сразу серку в кусты... Разве ему с Зулусом совладать? Надо быть дюжее черта...
– Не в силе Бог, а в правде, – поправил я не к месту.
– Ага... Это когда Бог в душе, а не в пятках...
Я слабодушно попытался увести разговор в сторону:
– Что-то Артема не везут...
– Теперь-то уж насовсем приедет, – глухо откликнулась Анна, с прежней сосредоточенностью скоркая ногтем по юбке, серую посконную ряднину разбирая до основы. – И потонул, дак и ладно. Хоть при мне закопают. На разу отвою, не надо после десять раз на дню слезы лить. Один-то бы остался, непуть, дак мне бы и на том свете горе... Меня-то Бог бы спросил: ты чего парня одного сиротить оставила? Вот, Паша, не знаешь, где споткнешься... Пьешь, дак закусывай, милый...
Старуха встала на четвереньки, потом поднялась с кряхтением, но сполна разогнуться не смогла и, будто бобриха, поплелась, скрючившись, в борозду, подпирая ладонями поясницу. Бормотала себе под нос: «Эх, Артем, Артем, головотяпый. Не дал тебе Господь ума, не дал и разума. А с жизнью ты сам расквитался, по своей воле... Уж тамотки, на небе-то, не жалуйся, синепупый, никому. Никто тебя здеся не забижал. А ты, вот, ловить рыбки никому не давал, и мясишка свежего лесного не давал... Сидел, как кот на мыше, и всех погонял. Да всем статьей грозил. А кому это занравится, когда точат нож на соседа... Скотинка-то божья в лесу бродит для всех, а едят, кто при толстом кармане».
...Недалеко от входа на кладбище Зулус зачищал могилу, частил лопатою: наверх вылетали, как рыжие птицы, влажные комья рассыпчатого песка. Двадцать лет отгорбатил мужик на северной шахте с совковой лопатой на навалке угля, так что для него не труд – вырыть какую-то ямку. Вылез, смерил заступом, подбрил от травы кромку: наверное, остался доволен работой. Я глазел, подпирая плечом калитку. Зулус случайно наткнулся на меня взглядом и вдруг направился ко мне, будто рак с клешнями, наставив в мою сторону седой чуб, клювастый нос и тугую щетку усов.
– Вот смастырил Гаврошу землянку, – крикнул не доходя.
– Выходит, и копать больше некому? – спросил я, чтобы завязать разговор.
Сначала могильщик повиделся мне излишне веселым и несколько торжественным. А может, показалось так моему осуждающему взору? От Зулуса пахло влажной разворошенной землею, тленом, пивом и табаком. Сложный густой дух, от которого воротит душу. Лицо было пыльным, золотистые песчинки застряли на высоко вскинутых бровях, в густом частоколе ресниц, на широкополой шляпе из фетра. Губы стали желтые, спекшиеся от кладбищенской землицы.
– Значит, некому. – Зулус взглянул напряженно, строго, словно выведывал от меня тайные знания. Только сейчас я самонадеянно подумал, что мужик угодил под мою власть, и я могу вить из него веревки. И тут же повинился за свой осуждающий тон:
– Ну да, близкой родне копать могилу нельзя... Отныне, Федор, все на твоих плечах: и гроб, и крест, и ямка... Один ты из мужиков-то остался в нашем конце. Говорят: «Доброму народу нет переводу». А вот перевелись... Как моль съела.
– Баба родится для навозу, а мужик для извозу. Чтобы, значит, ездили на нем... Только одних скинули, тут же другие уселися на шею. Давно ли сидят, а уж протерли загривок до дырьев. Наплодили паразитов, склещились. Вот и не стало мужиков-то. – Зулус несколько раз нервно ударил заступом по частоколу, словно выбивал из себя злость. Видно было, что в нем поселилась смута. Ему куда проще было, когда афганскому чуреку он совал за опояску гранату... А теперь вот братан, наверное, снится, каждую ночь изводит изводом. Почему руку-то не протянул?.. Ведь как заклинило... И все, уже не вернуть того мгновения.
Зулус мялся, явно намеревался что-то спросить и не решался. Я догадывался, чем мается Федор, но клонил разговор в сторону. Хотя внезапная кажущаяся власть над мужиком меня гнетила. Моя внутренняя хмарь походила на душевную хворь, случающуюся при разлуке с близким человеком, причины ее известны, а изгнать из груди отчего-то не торопишься, тешишь ее в себе, испытывая странную сладость. Вроде бы и моей-то вины в случившемся никакой: это вина Зулуса неслышно переселилась в меня.
Читать дальше