И тут моя текучая мысль невольно скинулась на соседа; знать, с горя помер несносимый старик, коему вся деревня сулила до ста лет истирать подошвы. Такой задубелый свиловатый корень был, который и топор не заберет с первого замаха. Сам-то мужичонко метр с кепкой, глаза-шильца, голова усажена прямо в плечи, нос дулею, руки до колен; бывало, идет мимо окон, плечи не посунет к земле, в хребтину словно бы штык вставлен, шаги аршинные, и только просторные голяшки резиновых сапог хлюп-хлюп по икрам. Бабы отчего-то на нос Левонтьича засматривались, ноздрястый, приопаленный внутренним жаром, словно бы примеривали эту кочерыгу к своей нужде. Ну и что нос? – ни басы, ни красы. Какое наказанье, наверное, было пареньку: мало того, что росточком не удался, даже в армию не забрали, так еще такую страшенную редьку Господь посадил меж крохотных, близко посаженных глазенок...
А куда жена-то девалась, коли муж помер? Помнится, она была года на четыре старше Левонтьича и куда выше его ростом, молчаливая костлявая старуха, редко показывающаяся на деревне; было такое впечатление, что она еще при жизни закопала себя. И вот однажды бабку разбил паралик. Старик просил дочь: «Нюрка, забери мати к себе. На кой ляд мне бревно?.. Одна обуза». Зять, не желая видеть тещу в своем дому, укорял старика: «Левонтьич, даст Бог, сам еще належишься, кто за тобой ухаживать станет?» – «А я не буду лежать, ексель-моксель. Я сразу помру...» – «Это вилами на воде писано». – «А я говорю: сразу». – Левонтьич сердито обрывал разговор...
Значит, он угадывал свой срок? Знал, что в свой час падет, как изъеденное изнутри дерево, не будет торчать белесой сухостоиной средь молодого подроста, утыкаясь в мглистое небо костяными нагими сучьями; оттого и жил спесиво, не поклоняясь миру, но назойливо осуждая его в каждой мелочи. Левонтьич решил для себя, что он – безгрешный, и жил в созданной им системе сбоев, отстраненной от православных заповедей; он без Бога твердо знал, что ему надо делать и как предстоит доживать.
...Угли в печи замрели, покрылись бронзовым туском, голубоватые сполохи отлетели в трубу; я поворошил кочережкой, призакрыл трубу. Домашняя раскладня, весь этот разор уже притерпелись взгляду, казались естественными; уже не диво, если весь этот скарб, едва распиханный по углам, натыкаясь порою на мои ноги, так и пролежит неприбранным до скончания лета... Я догадывался, что мною уже овладевает чувство истинного бобыля, которому все равно, что скажут о нем в деревне... Перевел взгляд в окно; день, казалось, не кончался, не хотел умирать, побуждал крестьян шевелиться; от земли исходило живоее парное тепло. Яблони, облетая, устилали тропинку бело-розовыми паволоками, похожими на ранний снег. Шевелилась калитка погоста, песчаная, истолченная ногами дорожка казалась сиреневой, свежий крест на крайней могиле походил на девушку в подвенечном платье... Кладбищенский мусор уже грудился возле моего огорода, переползал на покрытые ряскою гряды. Марьюшки не стало, и репища мои, и картофельники скоро полонит дурнина. Старенькая Марьюшка, уйдя в могилку, сломала мой бытийный ряд, нарушила ею же заведенный устав: земля не должна пустовать. Для кого мне корячиться лето, пластаться внагинку? Много ли мне одному надо? Куда легче в магазин сходить и купить продукту на бобылье не слишком ествяное брюхо.
Городской бобыль, наехавший в деревню, – это уже вовсе другой человек, неприметно утративший свое родство с землею, унылый, меланхоличный, бездельно коротающий на соседней лавке такие долгие безрадостные дни: и на улице скучно, и в своем дому никто не ждет.
Я еще не живал в подобном состоянии, но, бесцельно переводя взгляд по своей неприбранной избе, уже странным образом примерял личину бездельника, как старинный выцветший макинтош.
Белая козочка, как привидение, появилась в моем саду, ловко пристроилась к яблоне. «Кыш, кыш, тварюга!» – неистово завопил я, распахивая окно. Встряхнув монгольской бородою, коза равнодушно посмотрела на меня наглым лазоревым глазом и, обнажая розовые десны, лихо потянула с яблони длинный лафтак кожи. И праздная жизнь моя оборвалась, едва начавшись; повседневные заботы, как стая бродячих собак, сейчас непременно вцепятся в меня и давай терзать за ляжки, только успевай отмахиваться...
Я выскочил из дому с возмущенным сердцем и кинулся на козу с дрекольем, вредная же тварь уставила на меня лицо восточной красавицы, нисколько не боясь меня. Из жадной пасти свисала на грудь яблоневая шкуренка, розоватая с исподу.
Читать дальше