Меня разбудил свет и голоса. Спросонья, еще не понимая, что происходит, я принялась громко роптать: что это, почему мне мешают спать, я спать хочу! „Стыдитесь, вы ее разбудили“, сказала мама жандармскому офицеру, проводившему обыск. Тот тыльной стороной кисти разгладил усы, сперва правый ус, потом левый, и без тени сожаления ответил: „Ваши друзья стали злоупотреблять теми естественными чувствами, которые пробуждает в человеке вид спящего ребенка. Пользуясь этими чувствами, они в последнее время превращают детские кроватки в тайники для хранения оружия, типографского оборудования и тому подобных вещей… Синельников, осмотреть!“
Папа, бледный, взял меня на руки и, пока жандармы перетряхивали еще теплую постельку, держал, крепко прижав к груди — будто прощаясь. „Ничего, ваше высокоблагородие“. Офицер крякнул и, потупившись, стал рассматривать свои аксельбанты. Казалось, он был удивлен, как если б заранее знал, что в кроватке у меня что-то спрятано. (Позднее, и не в последнюю очередь благодаря этому случаю, отцу с товарищами удалось разоблачить провокатора.) Они еще долго гремели кастрюлями на кухне, проверяли содержимое сундуков, шкафов, перебрали все книги…
На следующее утро я слышу, как отец говорит: „Ничего не понимаю, как в воду кануло“. Тут я как принялась хохотать: „Не в воду, а в молоко!“ Они смотрят на меня все трое, папа, мама и бабушка — уж не больна ли я. А я смеюсь, остановиться не могу — видя выражения их лиц. „Папа, дай молока попить…“ Они вконец перепугались. „Девочка нездорова, — шепчет мама. — Танюша, что с тобой?“ — „Ничего, просто молочка папина захотелось…“ — я давлюсь от смеха. „Ребенок бредит, нужно послать за доктором Давидовым“. — „Ничего я не бредю, бабушка. Вы бы видели, сколько я вчера молока выпила — во-о сколько! А потом еще вот столько и еще столько же. А то знаете, что бы здесь было — лужа была бы здесь молочная, жандармы обо всем бы и догадались“.
Отец смотрит на меня, потом, точно зачарованный, переводит взгляд на кувшин. Кажется, он что-то начинает понимать — достает чашку из буфета и медленно наливает в нее молоко. Вскоре в струе замелькали первые буковки, черненькими мушками. „Таня, как это тебе пришло в голову?“ А мама в слезах бросается меня обнимать: „Таня, ты же папу своего спасла, ты же… ты даже не понимаешь, что ты сделала…“
Когда о моем поступке узнала Светочка, она протянула мне руку, сперва свою, потом куклину, и строго сказала: „Поздравляю тебя, Татьяна, со вступлением в ряды революционеров-подпольщиков. Нашего полку прибыло“. Вот как я научилась пить молоко», — заканчивает свой рассказ Подвойская-Теленева.
«Очередь сто третьего подходит, Леночка лежит и тихо стонет…» — песня на убой, распеваемая гнусной сотней слюнявых ртов. В цепочке рода, где перед собой видишь лишь затылок предка, своего непосредственного предка, да совсем молодой серпик дедова затылка (лицезреть же стоящих в этой очереди можно не иначе как пятясь вдоль нее), сто третий по счету — это как раз и есть содомитянин Лот. Из пяти его дочурок две были однажды им отданы «на познание» толпе, и все бы закончилось в соответствии с вышеприведенной цитаточкой… цитусенькой — из песни слова не выкинешь — когда бы гг. содомиты не распалились мыслью о двух неведомых мужах, «мужьях», в которых Лот им отказал. Впоследствии по пьяному делу Лот трюхнул этих двух своих дочурок — Леночка, делавшая бутерброды своему папеньке зоологу, она ведь не нашего роду-племени, она из дочерей Моава, потому, пятясь и заглядывая каждому «своему» в лицо, в сто третьем обнаружила Лота, а не Авраама.
Лот был похож на Авраама как пудель на льва. И праведность его походила на Авраамову соответственно: Аврааму праведность его повелела принести Господу в жертву сына, Лоту — двух дочурок, и не Господу, а толпе содомитян, у одной очередь сто третьего подходит, а у другой уже сто пятидесятого. «Та очередь быстрей движется», — с досадой подумал
. Как пыжился Лот, подражая Аврааму, как надувал свою птичью грудь, чтобы так же царственно лежала на ней патриаршая седая борода. Брови с каждой мыслью резко хмурил, тем самым лоб как бы делался выше (самообман: от этого лишь свирепел взгляд, различавший наползшие на глаза кустистые карнизы).
Если Сарра родила Аврааму Исаака, то Ирит рожала Лоту одних дочурок — первую звали Пелитит (об этом в «Пирке де Рабби Элиезер»). «А не жил бы в Содоме, рождались бы мальчики», — скажет иной. Возразим: а как же Тевье-молочник, любимец публики? Хоть и житель благочестивой Анатовки, а тоже Лот своего рода: пять дочурок, овдовел, из пяти девочек самая нежная, самая нежно любимая, тоже, можно сказать, умерла (вышла замуж за русского). Да и с Анатовкой случилось то же, что с Содомом. По крайней мере, Лот был благополучней Тевье, с молоком было у него погуще — и похлеще, и пожирней — вон какие стада пас, небось всю округу баловал отчим своим млеком, а не только жену да дочурок — пока все прахом не пошло, естественно.
Читать дальше