Береженого Бог бережет лишь в том смысле, что, даже когда нет никаких способов уберечься от опасности (а в действительности только так оно и бывает, беда в миллиард раз изобретательней нас), надо все равно как бы «принять меры», подыграть Богу. Но при этом сознавая, что никакой «техникой безопасности» себя не обезопасишь, человечество разработало двойную бухгалтерию: перед Богом оно блещет доспехами интеллектуальной бдительности, поистине сыны света; для подземелья же, кишмя кишащего чудовищами, иная тактика: круговая оборона отплевывания, все, без различий лычек и звездочек, одинаково сидят и отплевываются.
Это пишется кроме шуток. Как вину — опьянять, так нам присуще заговаривать судьбу. Но ни-ни, преступнейшая глупость — ее испытывать. А как раз-то в Австрии и жили ее испытатели. Хотя бы сравнить, как кончают с собой они — и французы: последние — вполне по-японски, alla breve, первые же возвышенно, в четырехдольном размере, поглощенные собой — будто и не собирались с собою расставаться. (Другими словами, то, что немецко-славянскими революционерами распевалось «на четыре», величественно, у коммунаров скачет в коротких штанишках.) Немудрено. Где нет ветра и волн, дух носится внутри и только внутри: по сосудам, артериям. К смерти, помечая ею собственную судьбу, в Вене апеллировали четыре раза в день. Что это уже пошло, банально — не чувствовали. Вообще не чувствовали пошлость.
Вот оно, определение китча, в другом ключе ведь его никогда не определишь: китч — это недостаток почтения по форме, по наружному признаку. И (ибо) только то, что внутри, в артериях бьется — почитается съедобным и могущим быть пищей духа. Игры со смертью, песни о детских смертях, и год не прошел как аукнувшихся, накликавших пополнение себе in diesem Wetter, in diesem Braus, высокий сифилис духа — вот что, по венскому счету, стоило обедни, а — не Париж.
Итак, назад в будущее — back to the future. Вернулись к началу. Ста страниц как не бывало. И последних ста лет тоже. Очередь сто третьего подходит, Леночка лежит и тихо стонет — представим себе ее убегающую, все быстрей, летящую… падающую… вдоль цепочки своих предков. Туда ее, в Моав. Рыженькая — что говорит о глубине колодца. А впрочем, мне неважно, пускай произошла от пня и русалки. Мне важны мои триста, что смотрят в затылок друг другу и чьи лица — если идти (бежать, лететь, падать) на обгон — иначе как пятясь не увидишь. Так «заглядывали под шляпки», как заглядываю я под широкополые хасидские шляпы. И смотрит на меня оттуда, вместо смазливой мордашки-дашки, моя собственная физиономия, одна за другою. Ну, кто-то ближайший еще в котелке, а дальше — и до царствования Яна Собеского — плоские черные шляпы, лапсердаки, белые чулки… да полосы талэсов — где к зловещему дегтю подмешан желток. И отнюдь не жестокосердны, не низколобы — с черным маленьким мозгом. Нет, такие же, как я, отцы — таких же, как я, сыновей. Все любящие, кроткие. И ввиду краткости дней, отпущенных каждому, в цепочке чередуются только два имени. Нечетные — все Ионы.
Это как комната, где собственное твое отражение дробится в множестве зеркал. Кидаешься в сторону, но звона стекла не последовало. Зато потерял место в роду. Теперь ищи. Нарушив рядность, сиротливо брожу чужими рода́ми. Тоже интересно, когда б не тайная забота выбраться из этого лабиринта. (Поневоле пожалеешь, что нет велосипеда. Одинокий велосипедист между станцией и Чарлингтон-холлом или, еще лучше, между театром и Фердинанд-Вальбрехт-Штрассе. Мокрая шина трется о влажный асфальт — трется, трется, совершенно отчетливо приговаривая: «Ну, еду я», с интонацией «ну, хули, еду же я».) Озабочен тем, чтоб выбраться. Что, в сущности, глупо: какое многообразие лиц, если медленно ехать по фрунту… Правда, зыркнешь в глубину шеренг: на лица глядящих в затылок, на тех, кто гуськом — эти копия друг друга, «заколдованные гу́ськи», как назвал «Лебединое озеро» некий Меир из Шавли, чем вызвал всеобщее веселье, из веселившихся уже никого не осталось.
Лица, лица, лица. Каждое в свое время узнавали — с любовью, трепетом, презреньем. Характерно, что ни один не понял бы значения блумовского «хорошо не залуплен» в контексте «давай отлепи-ка». Зачем, спрашивается, было обращать необрезанных, раз спасется лишь Израиль? Как-то это противоречие будет сглажено. Так или иначе все противоречия будут сглажены: раз спасется лишь Израиль, то все станут им, а что до «ста сорока четырех тысяч» праведников — то такова окажется генетика души: на каждую цепочку, на каждую «заколдованную гуську» одна общая душа. И т. д.
Читать дальше