— Салям алейкум, — проговорил хозяин, целуя старшего из гостей в плечо — в этом месте на одежде муллы можно разглядеть пятно зачмоканности. На торговце спинжак серого сукна, черная юбка и красная феска. Он сед и стар, глаза, глубоко сидящие, маленькие и черные.
— Воистину салям, — отвечает мулла. И указал на Бельмонте: — Вот засов для твоей кладовой.
— Для обеих моих кладовых, — засмеялся торговец по-стариковски: скаредно и сластолюбиво одновременно.
Помолились, разулись, обмыли ноги.
— Что ж, будем знакомы и полюбим друг друга. Мой цветничок-с.
Как ковры в мечети пахнут пятками, так невесты, мать и дочь, благоухали розами. Они прислуживали гостям, с многозначительным причмокиванием облизывая кончики пальцев, измазанных медом. Ни ушей, ни волос, ни шей — только открытые забральца, в которых личики даны в границах посмертной маски.
Насытившись и «прияв на добрые дела» сполна багдадов, мулла стал собираться: обулся, посетил известную дырку, исполнил молитву. В дверях обсудили, как мать и дочь будут именоваться в супружестве — этого, правда, будущий приказчик не запомнил, но впереди была вся жизнь.
— Это благочестивый человек, — сказал многомудрый мулла Наср эт-Дин про торговца, — он с женой как с родной сестрой обошелся — замуж выдал. — А про Бельмонте сказал: — Бедность берет в жены старость, а старость берет в жены бедность.
— Ничего, будет в матки-дочери… Некоторые, я знаю… — торговец, хоть и был польщен похвалой духовного лица, а все же замялся.
Наср эт-Дин приласкал бороду нежней обычного.
— Все, что я сказал про мерзость языческую, конечно, справедливо. И тем не менее. Если очень хочется, то сам понимаешь… Значит, почтенный Абу не-Дал, брачный договор я вышлю днями.
И, вызванивая кошельком турецкий марш, Наср эт-Дин удалился. А Бельмонте остался жить в доме благочестивого торговца.
Шли годы, менялись лица, только лицо Басры оставалось неизменным. Оно словно поучало: вы дети праха, из праха рождены и в прах возвратитесь. Помнишь того нищего, присохшего к углу, олицетворение вечного попрошайничества, зимой и летом, в слякоть и пекло закутанного в задубелый черный зипун — как он вдруг исчез? А пузатого Абу Шукри, спокон века державшего лавку, в которой разная засахаренность истекала маслом и медом и где мальчиком ты еще брал на обол горячего арахису в сладкой корке — его уже неделю как вынесли ногами вперед. Теперь рыжий Вануну, мастер бросать рикошетом камешки по шат-эль-арабской грязи (верно, предвестьем трассирующих пуль), — теперь он сидит на кассе под вывескою «Абу Шукри. Сласти & Сладости», и не рыжий вовсе, а лысый, раздувшийся, как его отец. Да взгляни на себя, разве это твои глаза, разве это твое лицо, разве мама такого любила? Жизнь неукротимая, ты пронеслась как дикий конь. А окна, дома, эркеры, колченогие улочки, тучи над басорским болотом, зубчатые стены с башней малека Дауда! Какими ты их видел в детстве, а раньше еще твои отцы, деды, прадеды, — такие же они и сегодня. И такими же предстанут взорам грядущих поколений, тех, для кого толстяк Абу Шукри, рыжий Вануну, ты сам — лишь горстка праха. Воистину мудр и справедлив Аллах, Царь зверей и Владыка мира.
Абу не-Дал в числе других отошел в счастливейший из миров, но прежде на разведку отправилась младшая жена Бельмонте. По мосту из досок, связанных шарфами шайтанов, она прошла с несостоявшимся младенцем. [65]Недолго оплакивали: Абу не-Дал — внука, Бельмонте — жену, мать — дочь. Первый доплакался (как бывает «достучался»). Второй, разбогатев на поставках в рай, утешился скорей, чем зачерствели поминальные питы. Третья и последняя, с тех пор, как стала пятым колесом в телеге, больше пролила слез над разводным письмом, нежели над свидетельством о смерти — прав был Видриера: «Плачьте о себе, дщери иерусалимские».
Бельмонте случалось иногда во главе своего гарема идти по рынку, перебирая бусины, — в спинжаке лучшего сукна, давно на нем не сходившемся, что является первым признаком достатка (о котором зависть уже готова была слагать небылицы). Все четверо его сыновей учились в лучшем бейт-мидрасе, а у шести дочерей действительно в общей сложности было шестьдесят золотых колечек, и когда его жены приходили за чем-нибудь в кондитерскую «Абу Шукри. Сласти & Сладости», Вануну сам, лично обслуживал их, отвечая на все: «На лице и на глазах».
(«Мне бы халвы тахинной двести грамм…» — «На лице и на глазах, госпожа». — «И мосульского рахат-лукума пяток». — «На лице и на глазах. Еще какими-нибудь желаниями осчастливит меня моя повелительница?» — «Пожалуй, молочно-розовой пастилы на полдирхема». — «Вот этой?» — «Нет, которая с прожилками». — «Ах, каррарской беломраморной… На лице и на глазах, ханум. Не угодно ли ханум бесценной влагою своих уст смочить этот рассыпчатый нугат, что стремится белизной походить на пальчики, которые поднесут его к коралловым губкам?» — «Да, тоже двести грамм». — «На лице и на глазах, о повелительница повелевающих». И т. д.)
Читать дальше