Она перестала удерживать дверь.
Бедная Марья, где ты? В какой закуток вдавил тебя каменный разум вывернутой бабы? Твое запредельное лицо малюют боевыми красками, твое невидимое стерто, Елеонора торжествует и готовится в поход.
Как одиноко и как печально. Как мне одиноко. Мне некуда положить душу. Всё молчит. Всё меня оставило. Маленькое слепое тело, прислонявшееся к чужим дверям, зачем оно мне? Меня в нем не было, и оно барахталось, пугая и преступая. Господи Боженька, я была Елеонорой. Я была Кирой, Лу, Санта-Лучией, я вытоптала в себе Марью до пустыни и безродья, Господи, какую же цену ты взял за возвращение! А я опять не знаю, опять ничего не знаю. Ничего, кроме одиночества.
Куда мне теперь. Куда же мне.
Пойдем, сказал малец, ну чего ты стоишь.
Маленький. Маленький. Как же долго тебя не было.
Мне было некогда, сказал малец, мне нужно было расти.
И правда, как ты вырос, маленький.
Ты видишь не так. Я вырос по-другому.
Пусть по-другому, я согласна, лишь бы ты приходил. Я опять осталась одна.
Одиночество — это когда обижается тело. Когда ты позволишь ему стать выше тебя. Если душа работает, тело не тоскует.
Наверно, ты вырос настолько, что я тебя уже не понимаю, — вздохнула Лушка.
Зачем ты отстаешь? — удивился малец. — Как я буду приходить, если ты остановилась? Чтобы встречаться, нужно вырастать вместе.
Ты больше во мне не нуждаешься? — огорчилась Лушка.
А ты хочешь, чтобы я оставался слабым и нуждающимся?
Конечно, нет. Нет, конечно. Это я нуждаюсь. Это я.
Тело любит плакать. Тело притворяется бедным, чтобы получить больше. Не верь. Для него больше — тебе меньше.
Я только и делаю, что ошибаюсь.
Если не повторишь ошибок — ошибайся.
Ты уже не любишь меня, — сказала Лушка печально.
А зачем бы я был здесь? — резонно возразил малец.
Марьи нет — что мне делать с моими вопросами? — пожаловалась Лушка.
Задавать, — сказал малец.
Не могу тебя отпустить. Без тебя опять ничего не останется. Возьми меня с собой. Возьми.
От одиночества страдают те, кому не от чего больше страдать. Неужели у тебя нет другого?
Уходишь. Я чувствую. Уходишь…
…Она проснулась в слезах.
Сердце мучилось в тесной грудной клетке. Опустевшая протяженность скручивала стены. Выморочно храпела больная.
Ей хотелось, чтобы встреча была реальностью, а пробуждение обидно намекало на другое. А впрочем, сон это или нет — для нее ничего не меняется: к ней приходил ее сын, и она будет молиться, чтобы он пришел снова.
Ее давно не смущало, что он всегда оказывался впереди, что она спрашивает, а он отвечает, что он даже ее саму понимает больше, — так и должно быть, он там, а она здесь, и мать теперь не она, а в ребенка он серьезно играет для нее — чтобы она привыкла и поверила, а сыном ее он не может быть, потому что не человек рождает душу, а наоборот, а по-другому мы думаем оттого, что не знаем, и от самомнения, а на самом деле вряд ли значим больше, чем теплица для огурцов. А если и больше, то опять это ничего не меняет, всё равно мы на подсобных работах.
Ну и ладно, согласилась Лушка, работать так работать. Все глупости — от незнания системы. Каждый вылупляется самостоятельно, каждый сам по себе, и мир, понятное дело, начинается с меня. Каждый — в центре, каждый — пуп, все прочие — для его удобства, и понятно: раз каждый прочий — не он, то цены не имеет. А когда центрами и пупами оказываются все, начинается дичь, свалка, кто кого, утверждение тех, кто центрее и пупее, и заодно с самым-самым возносится и его самодовольная чушь. Очевидно, аж скулы воротит.
Объяснить бы с самого начала место и назначение… Примером для подражания она бы не стала, но уж наверняка не совершила бы того, что совершила.
Лушка сжалась и зубы стиснула, но всё равно застонала от боли, скрутившей тело. И тело, и всё, что в теле было, даже неживые ногти, взывало в страдании и сожалении: не будет, никогда не будет, не может быть изменения. Не вернуть. Не вернуть тебя, маленький, в утробе поседевший. Я отняла у тебя мир, и солнце, и воздух, не дала вырасти телу, которое было же зачем-то нужно.
Всякий раз эта боль — как погружение в пучину, как разрывающий полет без крыльев, и лучше сразу достичь предела и умереть, иначе придется начать сначала, а ударившись несуществующим крылом о смерть, оплатишь лишь отсрочку и предпоследний глоток воздуха.
Она медленно возвращалась из бездны. Небытие прилепилось к ногтям и десятком нервущихся якорей сторожило жалкий белок, возомнивший себя господином жизни. Но воздух уже прорвался в легкие, и белок запульсировал. Сознание отпечатало в себе меру страдания и отпустило тело в новый поиск.
Читать дальше