Взгляд мальца, проложив дорогу, затвердел, и Лушке показалось, что она, если бы посмела, могла бы ощутить плотность образовавшегося соединения — чего-то в этом никудышном, тщедушном тельце с чем-то инородным в ней самой, по возникшему каналу перетекло недоступное понимание и терпеливая печаль, Лушка ощутила себя лишней, и жалкое тело мальца тоже было лишним и неустойчивым, что-то существовало и вело разговор помимо их оболочек, Лушка оказалась выпавшей из самой себя и медленно опадающей, как оторванный от ветки лист, которому не суждено более отыскать опоры и придется лечь в подножие ветрам и слякотной влаге, и ребристым подошвам сапог. Она спокойно ждала приземления, в котором нужно кончиться и нужно начаться, но, подхваченная ветром, понеслась в сторону и спокойно-доброжелательно подумала: значит, еще не сейчас, и стала сверху смотреть на светящееся малое личико и увидела в середине будто манкой засеянного лобика точку света, свет поддерживал ее в далекой вышине, а ближе был горяч и прожигал.
Она разорвала наваждение и тряхнула головой. Точка потухла. Затянулась тонкой кожицей над переносицей. Лушка осторожно положила мальца на пол.
Она не хочет к нему прикасаться. Он не такой. Он не имеет права.
Она вспомнила, что уже можно пойти за деньгами за новый месяц, и быстро оделась. Проверила на кухне, выключен ли газ. Взяла пакет с пустыми бутылками. Лишь бы уйти. Лишь бы дела были не здесь. Проходя мимо комнаты, она заранее отвернулась, чтобы ничего там не увидеть. Главное, не увидеть открытого окна.
Всегда норовившая протиснуться без очереди, сейчас она не только отстояла без анархических поползновений, но и навела среди толпящихся четкий порядок, не пропустив к кассе даже мощную старуху, потрясавшую ветеранской книжкой.
— Ты, бабка, от титьки давно оторвалась, можешь и погодить, а у меня дома грудной без присмотра, — хладнокровно возвестила Лушка, на что ветеранка возражением не нашлась и была дружно оттерта в хвост, но, очнувшись, оставаться позади не захотела и стала таранить дамские спины, разводя агитацию про всяких молодых да ранних, которые пороха не нюхали, а туда же. Лушка сошла со своего порядкового места и решительно двинулась старухе навстречу. Та подобралась, готовая к привычному бою. — Внуки-то есть? — спросила Лушка среди общего молчания.
— А тебе чего? — встопорщилась не ожидавшая мирного вопроса ветеранка. — У меня правнуки давно!
— Молодые и зеленые, а? Гляди, накаркаешь… То-то тогда все нанюхаются!
Очередь разом заговорила, а яснее прочих один голос из середины:
— Да у меня сын в Афганистане… Гроб самолетом, даже не открыли… Стою без всяких ваших привилегий… Старая, себя любишь, ни война тебя не научила, ни жизнь…
Голос был ровный, без нажима, без всплесков. Голос звучал не для скандала, а для необходимости. И опять образовалась тишина. Лушке захотелось оказаться в другом месте, прилипло чувство, что она тут не по праву, вроде как другие живут серьезно, а она только пробует: подойдет? не подойдет? Словно всем им жизни выданы настоящие, а ей, Лушке, неизвестно что, бумажная выкройка, чтобы примерить, и Лушка к выкройке никак не подойдет, и потому все ей только кажется, а на самом деле места не имеет.
Кто-то потянул ее за рукав. Подошла очередь получить пособие — неизвестно кем даваемое и неизвестно за что. И она получила. Никто не возразил. С ней опять поступили не по справедливости.
Подходя к дому, Лушка невольно взглянула наверх, где была ее квартира и, увидев вместо глухого зимнего окна черный провал вглубь, единственный на все здание, на всю улицу, на весь город, похолодела от ужаса — наверное, все это кто-то видел. Она взлетела наверх через две ступеньки. Привалившись спиной к захлопнувшейся двери, перевела дух, страшась приблизиться к тому, к чему все равно надо приближаться.
Малец спал. Седые волосы слиплись на затылке. Ему было жарко.
Гвоздей не нашлось, и Лушка исхитрилась стянуть рамы поясом от халата. Остались только форточки.
Теперь, питаясь ею, он определенно смотрел ей в глаза, а она, боясь снова увидеть провальный колодец в середине лба, прикрывала себя веками и погружалась в собственную темноту, откуда казалось, что ее тело поедается со стремительной скоростью и от него вот-вот ничего не останется.
Малец отнимал у нее единственное, что она имела.
Ничего не поделаешь. Она вынуждена. Она должна себя защитить. Она не может иначе.
Она так же распахивала форточку и так же клала ребенка на подоконник, как и тогда, когда совершала таким образом его ежедневные прогулки. Только сначала обошлась без ватного одеяла, подаренного шестиструйной бабой, потом без пеленок с больничным штампом, а напоследок перестала натягивать на мальца распашонку. Ничего такого, объясняла она себе, я его закаляю. А вдруг я не знаю и делаю для пользы. В роддоме так и говорили: Господи помилуй, не знает ничего. Сирота.
Читать дальше