А фамилия осталась. И никто в семье от нее не отказывается, как не отказывался и прежде, даже в самые трудные, самые гибельные годы — и сталинские репрессии пережили, и на фронтах Великой Отечественной воевали, и в тылу дождались конца той страшной войны. Все Тенцеры хлебнули лиха сполна, не все из этой круговерти живыми выбрались, но старались не унывать, не злобиться, и радоваться не разучились, и желания не растеряли на тернистых путях-дорогах.
Такая жизнестойкая семейка. Или семья. Аза мишпуха, короче говоря.
Впрочем, всё пустые, ничего не значащие слова.
Даже когда бок о бок проживаешь долгую жизнь, не все перипетии отношений самых близких родственников бывают видны и понятны. Тем более когда пытаешься пробуравить маленькую дырочку в толще массивной стены, отделившей прошедшее от настоящего, чтобы взглянуть хоть одним глазком — что там у них происходило? Как? Какое все это имеет отношение к тебе — на расстоянии целого столетия от них? И откуда всегдашняя необъяснимая тоска перед каждым пробуждением, даже ясным солнечным утром в разгар лета? Откуда видения, похожие на явь больше, чем сама жизнь? А слуховые галлюцинации, отчетливые, внятные?
Высокий, слегка надтреснутый женский голос, поющий благословение перед субботней трапезой: Благословен Господь, Бог наш, Царь Вселенной, вырастивший хлеб из земли… И пронзительный тенор, следом за которым душа взмывает выше облаков, парит там, задыхаясь от непостижимого восторга: Шма, Исраэль, Адонай Элокейну, Адонай эхад — Слушай, Израиль, Господь Бог наш, Господь один… [11] Первые слова молитвы «Шма, Исраэль» («Слушай, Израиль»).
И взволновано метущиеся длинные языки догорающих свечей. И кадиш [12] Поминальная молитва (иврит).
, никогда не умолкающий кадиш…
У Гиршеле был скверный характер. Так повелось считать с раннего детства. Едва явившись на свет, он оглушительно резко заорал, побагровев, как бураки, гуртом лежавшие за окном, все зажали руками уши, даже мать, рядом с которой он лежал, еще не спеленатый, только-только от нее отъединенный. Даже тугой на ухо прадед Борух, который к тому времени уже почти не различал звуки, все время тревожно озирался и спрашивал: «Вус из гетрофн? Вус из гетрофн? Что случилось?»
Вот и сейчас, не отрывая глаз от напряженного лица младенца, перекошенного уродливой гримасой, дед Борух прижал к ушам маленькие морщинистые пергаментные ладошки с пожелтевшими от махорки пальцами и взволнованно спросил несколько раз подряд: «Что случилось? Вус из гетрофн?»
— Внук родился! — ответили с разных сторон, перекрикивая младенца.
— Характер! — Дед одобрительно покачал головой, поцокал языком, улыбнулся беззубым ртом и обеими руками погладил свою бородку клинышком.
Этот жест был признаком хорошего расположения духа. Словно поняв это, Гиршеле прекратил орать и мгновенно уснул. Семья вздохнула с облегчением. Ходили на цыпочках, говорили шепотом, то и дело оглядываясь на младенца, не в силах скрыть переполнявшую всех радость.
Гиршеле был первенцем в семье Арона и Ширы. Долгожданным первенцем. Шире никак не удавалось выносить ребенка, все заканчивалось кровотечением и долгим мучительным выздоровлением. Надежда таяла, мечта угасала. Уже все, кроме Ширы, приняли ее бездетность как окончательный приговор. И Арон готов был смириться, даже спать стал отдельно от нее, на старой перине, прямо на полу, рядом с супружеским ложем — не хотел, чтобы домочадцы заметили перемену. Жалел Ширу.
Жалел, любил, жизнь за нее готов был отдать, а помочь ничем не мог. Не в его это силах. Господь всемогущ… Молился как никогда истово, отрешившись от всего второстепенного, все молитвы переиначил, об одном просил, о главном: Да покорит милосердие Твое гнев Твой на меня, Арона, сына Хавы, сбрось в пучины моря все мои прегрешения, вспомни все заслуги и праведные дела, помоги жене моей Шире, дочери Мириам, исцели ее, и она будет исцелена, пошли ей ребенка, и она будет спасена, прошу Тебя, Всемогущий, помоги Шире, жене моей… На утренней молитве и на вечерней, и днем, и ночью, в неурочное время — одно и то же твердил: Да покорит милосердие Твое… Помоги жене моей Шире, Всесильный, Всемогущий…
Молился, а спал на перине, на полу. Не мог заставить себя лечь в постель, на белоснежную простыню которой густым красным пятном вытекали из Шириного лона его не рожденные дети. Как вспомнит ее безжизненно белое лицо, фиолетово-черные провалы глазниц, неподвижное тело, остекленевший взгляд, ее лоб, обжигавший холодом губы, будто уже умерла и никогда ничего не повторится: ни их жаркая любовь, ни ее щемящая нежность, от которой ноет в груди и слезы текут по щекам, — как вспомнит все это, завернется с головой в одеяло и мычит, как раненый зверь. Мычит, кусая руки, чтобы Шира не услыхала его боль, не увидела его слез.
Читать дальше