Поначалу Майора смущало и даже мучило такое обращение с женщиной, как с неодушевленным предметом, совесть ершилась, покалывала, под сердцем тоскливо-тягуче ныло, и нытье это напоминало какую-то запущенную вину, которую давным-давно позабыл. А тут вдруг невпопад всплыло туманное сырое утро на хуторе, где дед Абраша и бабушка Сара доживали свой долгий век, их воспитанница сирота Рута, дальняя родственница, десятая вода на киселе, внучка троюродной сестры Цили, покойницы. Полоумная красавица в самом соку ранней юности забрела в сарайчик, где он спал невинно и сладко, ее белеющие в полутьме полные икры и ляжки забрезжили спросонья, в глазах все поплыло, дернул ее на себя, она и пикнуть не успела. Ничего не поняла полоумная Рута, и он уснул мгновенно крепким сном праведника, проснулся поздно, сладко потянулся, ни о чем не вспомнил и уехал спокойно домой, простившись с дедом и бабкой, как подумал, навсегда. Скучно, надоело.
Так бы и растаяло в дымке серого тумана это ничем не примечательное для Майора утро, и никто бы ни о чем не догадался. С чего вдруг, откуда? Конечно бы, никто и никогда, если бы девчонка не забеременела. Переполох был неслыханный, вся родня съехалась, а для чего — что они могли сделать? Полоумная Рута улыбалась, радостно гладила свой круглый живот и смотрела на всех ласково, покорно. Сначала ее трясли, орали, плакали, дед Абраша впервые в жизни замахнулся на нее, чуть не ударил своим корявым посохом, бабушка Сара на руке повисла — отвела, а он слег с сердечным припадком, хватал беззубым ртом воздух, силился что-то сказать, пальцем тыкал в Майора и не сводил взгляд с Рутиного живота. Так и помер, с трудом челюсть подвязали, глаза закрыли, в которых застыл ужас, замотали в саван, отплакали навзрыд, до полного опустошения. И никто, кроме Майора, не заметил, что дед на него пальцем показывал, один из всех перед последним вздохом нашел виноватого, разгадал тайну и унес с собой.
Захоронили деда, угомонились и Руту оставили в покое, отступились.
Ну в самом же деле — божье создание, залетевший в этот мир отголосок чьего-то греха, перышко перелетное, что с нее взять. Прокляли дружно того, кто посягнул на безвинное дитя, от души прокляли: весь гнев подспудный, всю боль непосильную, все страдание неизбывное, все невысказанные, невыплаканные обиды на божью и людскую несправедливость — всё вложили в проклятие. «Будь ты проклят!» — разноголосо повторяли яростно, грозно. Майор это слышал, тут же стоял, рядом, мурашки бежали по спине, дедов заскорузлый палец тыкался в грудь, и сердце замирало непривычным страхом. По ночам он истошно кричал, будто отгонял нечистую силу, и просыпался весь в испарине.
Лишь через семь месяцев пришло утешение вместе с недоброй вестью: и Рута, и дитя ее, мальчонка недоношенный, умерли преждевременно, не дожив до родов, тихо умерли, без страданий. Бог прибрал, пожалел — единодушно решила родня, успокаиваясь. И святое имя Рута девочкам стали давать, как благословение Божье. Майор тогда запил люто, неделю кряду пил, совсем невменяемым сделался, никто понять не мог — с чего вдруг такая напасть, а он лил слезы и пил, первенца своего нежданного, нежеланного оплакивал, недоноска, не ставшего мальчиком в чреве у полоумной Руты. И не с кем было поделиться, некому выплакать горе потаенное, жгучее.
Свою дочку он тоже Рутой назвал, не по своей, правда, воле. При всем своем упрямстве, не посмел Майор ослушаться. Мать и отец категорически настаивали, бабушка Сара, да и Мина просила, умоляла, даже на колени падала — так повелось в семье, уговаривала, не перечь, может, отмолим, всей мишпухой, все вместе снимем грех с того нелюдя. Убить ее готов был Майор за такие слова, за черную вину, которая каменной глыбой легла на душу, за то, что никогда не разделит Мина с ним эту непомерную тяжесть, и, значит, никогда не сольются они в единую душу, за то, что влачить ему одному непомерный груз до самой смерти. Нервы напряглись и скрипели, как канаты на портовых лебедках, вот-вот лопнут. Собрав последние силы, Майор связал их крепким морским узлом: не узелок на память, а узел на памяти, раз и навсегда — как отрезал. Приказал себе все забыть и приказ выполнил. Иначе бы не выжил, каюк.
На войне это воспоминание накрыло его внезапно, как шальной снаряд. Из-под завала Майор выкарабкался внешне целёхонький, только внутри все запуталось-перепуталось и в мозгах злые вихри забушевали. Злость срывал яростно, в припадке бешенства, не приведи Господь попасть под руку в такой момент. Особенно доставалось бабам, теперь уж он их не жалел, никакими угрызениями не страдал, безжалостно терзал, как стервятник, и шел дальше, напившись чужой крови, опустошенный, расслабленный, нетерпеливо и чутко прислушиваясь к нарастающему гулу новой волны.
Читать дальше