Ощущение праздника зародилось в ней, будто ребенка зачала, — еще нет никаких симптомов-предвестников, нет и быть не может, только тоненько поет глубоко-глубоко внутри чей-то ангельский голос. Соня съежилась в комок от страха, она знает, какой дьявольской кодой может закончиться эта ангельская песня, знает, не забыла. И никогда не забудет. Она, конечно, еще ни разу не умирала, но может поклясться самым святым — это страшнее смерти. Боль непереносимая, внутри, снаружи — все звенит от боли, словно без наркоза, по живому, ввинчивается скребок в насильственно раскрытое лоно, где один на один с неминуемой гибелью бьется и трепещет зачатая ею живая клетка, ее дитя нерожденное. Одинокое, беззащитное.
Господи, она забыла простую незатейливую мелодию праздника будней. Ее опять совсем не туда занесло. Ося велел ей жить! Я люблю тебя, жизнь!..
Конечно, любит, еще как любит.
— Сонюша, что ты делаешь? Ты с ума сошла?
— Нисколько.
— Тогда что?
— Генеральная уборка. Или нет, капитальный ремонт, евроремонт. Знаешь, когда стенки ломают, джакузи ставят, навесные потолки и все такое прочее. Слышал?
Шторы сняла, ковер свернула, теперь — старые журналы выбросит, давно собиралась, с семидесятых годов пыль собирают. Настал час расставания.
— Ты бредишь, Сонюша.
— Нисколько, мне не нужно столько стен, лишние сломаю. Кстати, и ты в связи с этим свободен.
— Не понял.
— Иди домой, подумай на досуге.
Быстро — на стремянку и выбросить все с антресолей.
Все выбросить — легко сказать. А любимую куклу Наташку — целлулоидного пупса-голыша рахитичного телосложения, цвета кофе с молоком от макушки до пят, будто отпрыск негроидной расы, но с голубыми глазами. Сколько незабываемых ночей провели они в обнимку с Наташкой. Соня доверяла ей все свои страшные тайны, лила на нее потоки горючих слез, делилась самыми постыдными секретами.
Наташку — в сторону, она остается, ручки-ножки-головку стянет резинкой на скрепке внутри пупка, спинку склеит, а что кончик носа отломан — что ж, с человеком еще не такое случается. Оставляет большую переносную керосиновую лампу, странно, что ее не отправили к бабушке. Наверняка с ней связана какая-то тайна.
Может, потереть абажур и сказать что-то вроде: крибле, крабле… кнур!
Кажется, получилось…
Соня сидит на скамейке в парке «Дубки», с деревьев капают крупные холодные капли, как слезы, слезы тоже крупные, только соленые и теплые. Виконт сегодня объявил, что уходит, сложил свой рюкзак, бросил на ходу, уже закрывая дверь: не горюй, детка…
И был таков.
А она хотела сказать ему, что у них будет ребенок. Еще и раньше хотела обрадовать, после той волшебной ночи в бабушкином райском саду, когда с черного неба медленно падали на них белые лепестки вперемешку со звездами. Одну звезду они поймали, соприкоснувшись кончиками языков, и она растворилась в упоительном поцелуе, проплыла невидимыми кровотоками, пульсируя в унисон с неровно бьющимися сердцами, и осталась с ними навсегда.
Так думала Соня. Но не успела сказать Виконту. И он ушел, не дождавшись. Она винила себя за робость, нерасторопность, бесхитростность. За все винила себя. И больше не хотела жить. Виконт — ее первая и единственная на всю жизнь любовь. Она полюбила его за все сразу — за голубые глаза, круглые, выпученные, наивные, за длинную тонкую, беззащитную как у ребенка шею, за крепкие руки и нежные губы, за бархатный голос и трудное детство, за блестящее будущее, которое прочили ему в мединституте, и цыганка нагадала. За мать-алкоголичку, которую он нежно любил.
Соня хорошо помнит их первую встречу с его мамашей, здесь же в «Дубках», около пруда. Они с Виконтом сидели на скамейке в густой тени могучих дубов в полной отрешенности от внешнего мира, он щекотал теплым дыханием ее ухо, Соня прикрыла глаза, сердце взлетало вверх-вниз, как на качелях, замирая на миг на самой вершине блаженства, и ухало вниз — страшно, сладко, томительно, и снова — вверх… вниз…
И вдруг — визгливый женский голос, дико фальшивя, оглушительно громко запел где-то совсем рядом, так поют в пьяном угаре — от всей души: «Любви все возрасты покорны…» Пение сопровождалось бурным собачьим многоголосьем. Соня открыла глаза и увидела тетку, явно с приветом. Шорты из лоскутков немыслимых тканей, несовместимых ни по цвету, ни по фактуре, вызывающе яркие, безвкусные, клоунские, такая же пелерина на плечах, а на голове — давно уже отживший свой век «вшивый домик» — начес Бабетты. Тетка кокетливо подпрыгивала то на одной ноге, то на другой, как маленькая девочка, нервозно оглядывалась по сторонам, будто ждала бурного одобрения и недоумевала, что не слышит аплодисментов. А вокруг подпрыгивали и повизгивали пять бродячих собак всех мастей и размеров.
Читать дальше