— Так работа у нас такая, Леонид Юлианович!
— Неправда, сам знаешь, что неправда. Надо, чтобы журналисты помогали людям жить. А вас почитаешь, послушаешь… Жить не хочется. Что ни начальник — то… Так же нельзя! Это же несправедливо! Вот я вам клянусь, что у нас в администрации подавляющее большинство — хорошие, умные, честные работники. А дураков мы убираем и будем убирать. Так помогите нам, господа журналисты, поддержите хороших людей!
— Не по адресу, товарищ губернатор. У меня в передачах только хорошие люди.
— Ну, не надо, Владимир. Ты же понимаешь, о чем я говорю. И ты не уворачивайся, не надо…
— А кто вам сказал, Леонид Юлианович, что журналистика — это хорошее дело? Вторая древнейшая, как ни крути. При коммунистах властям служили, сегодня — публике и деньгам. А публике хочется, чтобы начальник выглядел дураком, публике это нравится, это её возвеличивает в собственных глазах.
— Но ведь нельзя же так, нельзя же так жить, с таким цинизмом в душе…
— Можно, Леонид Юлианович. Очень даже можно.
— Жалко мне вас, ребята.
— Не надо нас жалеть, гражданин начальник! — озлился Лузгин. — Мы ведь тоже вас пожалеть можем. Да, вторая древнейшая, а власть — она первая. Так что, как говорится, будем взаимно вежливы, Леонид Юлианович. Я, быть может, о вас лучше думаю, чем вы обо мне.
— А я полагал, что вы, ребята, только себя и любите.
— Какие мы ребята? Старики мы уже, Леонид Юлианович. Из нашего поколения только я еще в эфире держусь. Скоро молодежь и меня слопает, вот увидите.
— Неужели так? — неподдельно удивился Рокецкий. — Со стороны кажется, что вы все друзья.
— Со стороны, Леонид Юлианович, кажется, что и чиновники — все друзья. Особенно вы с Неёловым…
— Давно хочу спросить: зачем вы нас все время стравливаете? Ведь пользы от этого области — никакой.
— Так вы сами, Леонид Юлианович, подставляетесь. Скажете что-нибудь неосторожно…
— …А вы и рады. Да еще и перевернете все с ног на голову. Нет, удивляюсь я вам. Как можно жить, видя только плохое? Да еще с такой радостью в этом… плохом копаетесь. Я еще больше скажу: вот когда в Москву приезжаю, даже когда с Черномырдиным ругаюсь или с Шафраником, я себя уверенно чувствую, потому что знаю, что борюсь за дело, что я прав, и ничего не боюсь. А когда возвращаюсь в Тюмень и вот с вами встречаюсь, с журналистами, все время получается, что я как бы вынужден оправдываться. Вот в Приморье свет включают на три часа в сутки. На три часа в сутки, представляешь? А у нас на полчаса отключат — и уже власти виноваты. Или же пенсии возьми, я уже говорил… При всем сегодняшнем бардаке мы в области живем лучше и работаем лучше, чем в большинстве других регионов. И что же ты думаешь, это нам с неба свалилось? Вот в этом квартале семьдесят пять процентов всех налогов в области осталось, а раньше столько в Москву уходило. И ты думаешь, Москва нам так просто сдалась, да?
— Да ничего я такого не думаю…
— Вот именно, не думаете. А если бы думали…
— Ну все, Леонид Юлианович, — поднял руки Лузгин, — вы меня доконали. Завтра публично покаюсь: грешил, мол, журналистикой, теперь переквалифицируюсь в управдомы, как Остап Бендер.
— Ну, как вот с тобой, Владимир, можно серьезно говорить? Все у тебя какие-то шуточки… Ладно, ладно, хорошая у тебя передача, успокойся, даже Галине моей нравится. Только вот комиссаром стройотряда я не был. Я командиром был.
— Вы у нас, Леонид Юлианович, всегда командир!
Рокецкий с безнадежной укоризной посмотрел на Лузгина, погрозил ему пальцем, оглянулся. Стоявшая в тактичном отдалении свита подобралась, втянула животы. «Ну, ладно, — подумал Лузгин, — я ваньку валяю. А он?.. Неужели искренне говорил? Тогда я ему не завидую…».
Стоявший ближе всех к губернатору бывший стройотрядовец Шкуров, ныне промышляющий нефтью, обозначил корпусом движение.
— Ну, как ты? — спросил на ходу Рокецкий.
— По струночке ходим, Леонид Юлианович! — отрапортовал Шкуров.
Как это всегда бывало с ним после окончания передачи, Лузгин почувствовал облегчение и тяжесть в душе одновременно. Вдруг всё на свете становилось абсолютно пустым, неважным, но возможным, легко достижимым. В такие минуты он говорил и делал то, на что никогда не пустил бы себя, не решился в обычном состоянии. Чаще он жалел потом о сделанном или сказанном, иногда было стыдно до оскомины или жалко себя и других.
Вот и сегодня: зачем он полез к Рокецкому с этими дурацкими откровениями?
Даже себе он боялся признаться до конца, что люди, с которыми, о которых и для которых он делал свои передачи, были ему по большому счету безразличны. Он вообще не очень любил людей: а за что их любить, если разобраться честно? Суетливые, несправедливые, неблагодарные и неумные, а те, которые умные — еще хуже. Особенно те, что клянутся в своей любви к народу, в ежечасной заботе о нем. Лузгин не верил им ни на грош, но правила этой игры принимал, полагая, что стаду необходим пастух, а точнее — хороший пес, жестокий и сильный, чтобы страх перед ним вырождался в бараньих головах во всебаранье чувство любви к «хозяину». Рокецкого он считал хорошим «хозяином», лучше многих известных ему, но нигилизм характера и профессии не позволял Лузгину верить в то, что человека у власти может серьезно волновать что-либо, кроме самой власти и карьеры.
Читать дальше