Когда его сменила Елизавета — запыхавшаяся, пахнущая морозом, огорченная тем, что так долго заставила ждать, — Кирюша еще не проснулся. Лузгин виновато сказал про кефир, на него замахали руками: убегался, видно, пусть спит, зато потом поужинает с аппетитом. Позвонив из коридора на работу, Лузгин остался весьма доволен полным и окончательным на сегодня отсутствием Пацаева, попрощался и не спеша направился домой. Он хотел было зайти на часок еще в одно место и даже набрал по мобильному номер тамошнего телефона, но услышал только долгие гудки; так все само собой и разрешилось.
В квартире тестя тяжело и неподвижно висела тишина. Стараясь не шуметь, Лузгин разделся и прошел на кухню. Он шарил в холодильнике, когда вошел старик и молча уселся на стул у окна. Они виделись утром, а потому Лузгин лишь помахал рукой и снова спрятался за белой дверцей.
— Скажи мне, Володя, у тебя есть знакомый священник?
Лузгин закрыл холодильник, так и не выбрав ничего. Старик расположился против света, и Лузгину был виден только силуэт и матово блестевшие очки.
— Священник? Зачем?
— Мне надо.
Поразмыслив, Лузгин проговорил нерешительно:
— Но вы ведь не верите в бога, Иван Степанович…
— Я не хочу… — Старик опустил голову и сцепил пальцы в замок; Лузгин услышал, как хрустнули суставы. — Я не хочу, если ее нет… — Он взглянул на Лузгина поверх очков, и тот подавился вопросом. — Я не хочу думать, если ее нет, что ее нет… совсем.
Привалившись плечом к холодильнику, Лузгин нетвердым голосом забормотал успокоительную ерунду, старик качал головой, и в то же время, в параллельном мире, другой Лузгин смотрел на старика и пытался припомнить, куда же он спрятал «машинку».
9
За три с лишним десятка лет журналистской работы Лузгину не раз приходилось сочинять так называемые заказные тексты, особенно в периоды выборных кампаний; и он, казалось бы, давно привык к тому, что заказчик вечно в тексте ковыряется, с чем-то спорит, что-то требует убрать и вообще привередничает, полагая выплаченные или обещанные деньги достаточным поводом к тому и оправданием. Результаты собственного творчества Лузгину обычно нравились, но он, к его чести, никогда не считал каждую строчку свою или мысль гениальной настолько, чтобы отрицать саму возможность спора или компромисса. И все-таки в любом подобном споре он всегда помнил, что его номер — первый: выстраивание слов в линейку было его ремеслом, в нем он понимал и умел больше многих. К тому же сам факт, что выбрали и наняли именно его, а не кого-то другого, обеспечивал ему заведомое преимущество: мол, знали, кого нанимали. С ним работали охотно и еще по одной причине, на первый взгляд, парадоксальной: чаще всего Лузгину было совершенно безразлично, что и для кого сочинять, как, собственно, и личность нанимателя. С откровенными негодяями он не работал, к остальным относился спокойно, можно даже сказать — равнодушно, то есть с равной ко всем душою, не предполагая в клиентах святости. Конечно, встречались персонажи, температура отношения к которым поднималась повыше привычных тридцати шести и шести, но это редко бывало. Короче говоря, он был работником мастеровитым и покладистым. Но то, как с ним, по мере продвижения книги, обходились в «Сибнефтепроме», просто сбивало его с ног.
Даже в самых конфликтных ситуациях Лузгин всегда точно знал, кто и с чем не согласен; здесь же он дрался вслепую. Да и нормальной дракой это было не назвать: его били и кромсали в неведомых высях, а он лишь молотил словами воздух в стенах пацаевского кабинета. Распечатку нового раздела книги, наскоро прочитав и одобрив, Боренька уносил куда-то и возвращал через неделю или две в изрубленном и вымаранном виде.
Дальнейшее уже не обсуждалось, текст чистился по вымаркам и уходил на верстку. На все лузгинские вопросы Пацаев отвечал досадливой улыбкой, тыкал в потолок пальцем и весело им крутил, расширяя круги.
В былые времена Лузгин давно бы сдался, махнул на все рукой, легко вычислил алгоритм «ковыряния» и строчил бы себе в полном с ним соответствии, к чему и был всегда, что греха таить, весьма предрасположен в силу все того же нажитого равнодушия. Однако нынче он впервые писал книгу, а не статью или рекламный скрипт, и уже представлял себе, стыдно признаться, толщину книги и тяжесть ее на ладони, нарядную обложку и свою фамилию на ней красивыми скромными буквами в правом верхнем углу над названием. Статьи и скрипты быстро облезали с Лузгина, исчезали бесследно, не меняя, так ему казалось, ничего существенно в представлении о нем других людей и в его собственном о себе представлении. Книга же встанет на полку, ей цена и срок совсем иные, и в этом смысле Лузгин уже испытывал вполне осознанное честолюбивое беспокойство, а потому никак не мог смириться с тем, что его книгу портят, нещадно выкорчевывая из нее самое что ни на есть живое. Он был взбешен, когда зарубили отличный кусок в воспоминаниях бурмастера Гулько. В деревенском детстве все его звали Гуля, даже в семье, где он был единственным ребенком. Отец Гули был трактористом и пьяницей. Но сын запомнил, что никогда-никогда его отец, собрав последние копейки на бутылку, не возвращался из сельпо без конфеты для Гули. Прекрасный эпизод, очень многое объяснявший в дальнейшей судьбе и характере выросшего сына, в его отношении к людям, был вымаран холодной рукой, и живой человек Гулько был беспощадно низведен к обыкновенному лауреату и герою.
Читать дальше