Сегодня, чувствую, примирения с Милкой не будет. А мне нестерпимо, до тянущей боли, хочется с ней на топчан. Полтора солдатских года я прожил без этого, поначалу мучился, потом привык, ушло из головы. О бабах в армии треплются только салаги и дураки из стариков, нормальные деды эту тему не трогают. Те же, кто треплется, делают это с такою грязью и таким враньем, что тянет по зубам им врезать, но в армии грязно говорить о бабах – мужское законное право, и нарушать его не принято. Мои друзья сержанты Полишко и Николенко, которые не ругаются матом, подобных разговоров сторонятся, но и не пресекают тоже. Такой вот есть негласный уговор. О бабах грязно можно в общем. Конкретно же про ту, чью фотку солдат держит в тумбочке, как бы нельзя – по тому же негласному сговору. Но можно, если драки не боишься. Мне лично эта тема по фигу, но нынче я сердит на Милку. И когда она еще раз произносит себе под нос, без выражения: «Ты мне мешаешь читать», – я молча встаю и ухожу в палату. Представить не могу, почему сегодня ей вожжа под хвост попала. Так моя бабушка любила говорить, когда я, маленький, не слушался ее: вожжа под хвост попала...
На мне только халат поверх белья, я складываю его аккуратно на тумбочку и забираюсь под одеяло. На подушке соседней койки чернеет Валеркин затылок, друг спит так крепко, что даже не храпит. Если бы не он, я бы плюнул и вообще ушел в каптерку, а так он по подъему без меня может растеряться в новом месте. Лежу и думаю про Гальку, с которой было много проще. Я как-то сразу догадался, что она мне даст, притом даст без истерики. И вообще она к этому делу, как потом выяснилось, относилась почти по-мужски, полагая его, это дело, обоюдным удовольствием, а не женской смертной жертвою мужчине. Мне это крепко нравилось, а вот сейчас не очень – по двум простым причинам. Во-первых, после моего отбытия в армию она то дело вряд ли разлюбила. Во-вторых, мне нравится Милка. И даже очень – более серьезных формулировок я избегаю. Две абсолютно разные женщины, и ни та, ни другая не спросила меня про любовь. И причины здесь тоже разные, я это понимаю и по-своему им благодарен. Особенно Милке и прямо сейчас, когда я злой и не могу заснуть.
В госпитале с первых дней я стал неким сыном полка для врачей и сестер нашего психотделения. Не больной и не косящий: нормальный парень, потерявший зрение в результате несчастного случая. Я не стонал, не жаловался. Ко мне приходил местный дознаватель, мы с ним беседовали в дежурке. Дознаватель спрашивал, за что я сидел на гауптвахте. Я отвечал: за самоволку. Потом свалился на пол на губе по собственной неосторожности. Ответами моими дознаватель был доволен. Если зрение не восстановится, меня комиссуют из армии по инвалидности. Будучи государственным учреждением, армия не любит, когда покалеченные солдаты портят ей официальную статистику. Солдат же, покалечившийся сам, статистику не портит, он не опасен и заслуживает теплых чувств. Дознаватель хлопал меня по щеке и советовал не отчаиваться. Во второй раз пришел с готовым протоколом, зачитал его, вложил мне в пальцы шариковую ручку, поместил мою кисть на бумагу и сказал: «Распишись вот здесь. Сможешь?» Я смог, и больше он ко мне не приходил. Зато приходили медсестры, даже ночью, садились на край моей койки, брали меня за руку и говорили со мной. Они меня жалели. Я научился различать их по голосам и по рукам, запомнил имена, пытался представить себе, какие они есть воочию. Потом, когда повязку сняли, совпал лишь один женский образ – заведующей отделением, старой тетки с пухлыми сильными пальцами. Вообще, по голосу и по руке мне сразу понравилась Милка, то есть Людмила Евгеньевна, но, когда сняли повязку, я свой воскресший свежий глаз вначале положил совсем не на нее, а на сестрицу Валентину, девушку рослую, с крупными формами и влажными глазами. Когда я строил ей козлиные солдатские амуры, она томно говорила: «Да ну вас, Сережа...» Валентина оказалась незамужней, что для армии нехарактерно: незамужних женщин на работу в ГСВГ стараются не брать, они угроза для морального порядка. Как, впрочем, и холостые офицеры. А потом пришла на репетицию Милка, села в первом ряду, и как-то так я вдруг ее увидел.
На звуки гитарной музыки в клуб я притащился еще слепым – услышал вечером, когда вышел покурить и подышать на крыльцо отделения. И так меня туда, к этой музыке, потянуло, что упросил сменившегося возле тумбочки дневального меня под руку отвести. Познакомился с парнями, посидел, послушал. Когда случился перекур, вызвался попробовать гитару. Парни, я и вслепую это слышал, играли без ритма, только соло, бас и ударные (как в группе у Хендрикса, объяснил потом Фадеев), но ритм-гитара в комплекте инструментов наличествовала. И вот меня под руки волокут на сцену, сажают на стул, кладут на колени инструмент... Гриф чуть пошире полковой «Этерны», но тем не менее я быстро приноравливаюсь, и мы играем по квадрату в ми мажоре, я чешу по памяти на ощупь и вдруг чувствую, что под глазами мокро. Хорошо, что на лице повязка. Играю и думаю: ежели что, буду в Тюмени в кабаках лабать, слепому дают больше. Фадеев говорит: «А это знаешь?» На слух-то я вещицу знаю, но гармонию играю упрощенно, и Леха двигает мне пальцы в нужные позиции, у меня не выходит, я злюсь...
Читать дальше